Удачный день понырять солдатиком

« Перец поднялся, припадая на отсиженную ногу, подошел к лестнице и налил себе из бутылки.
– Что вы видели во сне, Перчик? – спросила Алевтина сверху. Перец механически взглянул вверх и сейчас же опустил глаза.
– Что я видел… Какую-то чепуху… Разговаривал с книгами.»
А.Б. Стругацкие «Улитка на склоне»

Ответный удар Мотя нанес, не успев понять, что же произошло и кто на него напал. Снес уцелевшую на костяшках пальцев кожу. Стиснул зубы, чтобы не заорать. Ощупал, выдохнув, угол все еще трясшегося от негодования старого книжного шкафа. Сам же вчера, упорно пыхтя и ругаясь последним словами, сдвинул его с насиженного места. Всего на какие-то сантиметров двадцать, даже меньше – не хватало места, чтобы приколотить полку над столом. Под радиолюбительский хлам: справочники, чтобы под рукой были, недостроенный осциллограф, трансформатор на перемотку для грядущего усилка, для него же – алюминиевое шасси. Пару баночек с кислотой и другое барахло, загромоздившее стол так, что уже и найти ничего нельзя было.

Попытка отыскать на стенке шкафа след от удара коленкой ни к чему не привела. Стараясь никого не разбудить, Мотя судорожно вздохнул и, сдавленно заухав филином, запрыгал на левой ноге. Но тут же споткнулся и едва не рухнув на пол, застыл в нелепейшей позе цапли, ухватившей зазевавшуюся лягуху. Так и не разодрав ресницы, слипшиеся от слез, разогнувшись, сунул схваченную книгу подмышку, предварительно встряхнув. Шипя потихоньку и борясь с неожиданно подступившей тошнотой, Мотя двинулся дальше, волоча за собой убитую ногу — бессмысленный трофей с поля никому не нужной битвы.

Вернувшись на ощупь в кровать, Мотя заворочался в поисках удобной позы. Но, так и не найдя ни одной подходящей, замер нараскоряку. Одна нога на полу, другая задрана на стену. Рукам место не нашлось, и они порхали с места на место подшибленной камнем птицей. Сколько времени он был в таком состоянии, Мотя не знал. Казалось, что вечность. Хотя, может, прошла и пара минут всего.

Шмыгнув носом, Мотя нащупал на стене веревочку с помятым, пластмассовым наконечником. Подергал, включая ночник с мультяшной совой на желтом пластиковом абажуре. Ночник, после долгих препирательств, сверкнул глазищами и нехотя смилостивился: замигал, зажужжал едва слышно и выдавил из себя скудную порцию света. Достаточную, чтобы, не привлекая внимание родителей, всласть ломать глаза об скверно пропечатанный текст.

Мотя c трудом разлепил глаза. Сначала левый, а уж потом правый, пусть и не до конца. Из-за длинных и густых ресниц его на днях выперли с боксерской секции, куда он записался, чтобы доказать, что не трус. Ресницы цеплялись друг за дружку. Тренер, давно присматривавшийся к нему, сказал, скривившись, как от зубной боли: «Слишком долго. Ты пока зенки свои продерешь, тебя в нокаут сто раз отправят».

Мотя попытался рассмотреть находку, хотя и мешали наворачивавшиеся слезы. Серая матерчатая обложка с отметиной от утюга. Растрепанные уголки. Следы собачьих зубов. Отчего-то, Альма лишь прикусила книгу, пощадив, против обыкновения, содержимое. Промокнув глаза краешком простыни, заглянул в выходные данные. Двести восемьдесят восемь страниц. Четырнадцать иллюстраций. Год издания, тираж. Старьё какое-то. Мотя начал с иллюстраций. Потом, открыл с самого начала и погрузился в чтение. После десятой страницы Мотя уже твердо знал, что будет художником.

Книжка, и до встречи с ним не блиставшая здоровьем, была зачитана Мотей до дыр. Все до единой иллюстрации тщательно скопированы в новенький альбом, валявшийся до того без дела. Единственный подарок, выживший с прошедшего дня рождения. Все остальное давно было пущено по назначению. Резина-молочка ушла на рогатки, остальные запчасти из набора для сборки самолета: папиросная бумага, кусочек бальсы, рейки, фанерные заготовки, набор пилок для лобзика, порастерялись сами собой. А книжки, прочитанные раз на десять, давно уже скучали в шкафу.

Мотя рисовал и рисовал. Льва в зоопарке, равнодушно взиравшего на него сквозь прутья клетки, он рисовал столько раз, добиваясь сходства с оригиналом, что тот снился уже ему по ночам. Моте, к его большой радости, удавалось все. Ну, почти все. Кроме, разве что, одной мелкой детали: ему никак не удавалось передать смесь презрения и равнодушия во взгляде льва. Однажды он проснулся от того, что лев, постоянный уже его ночной спутник, сказал с неожиданным сочувствием: «Эх, Мотя, Мотя, не быть тебе художником. Ты даже гриву и ту толком нарисовать не можешь». И, в доказательство своей правоты, мотнул черной деревянной гривой и, печально фыркнув, отвернулся.

Мотя не забросил свое увлечение, лишь стал еще больше времени проводить с альбомом и огрызком карандаша. Стащив у отца, завзятого филателиста, из стола большую лупу, изучил каждую тень, каждый штрих на рисунках в книжке, пытаясь понять, как же они работают.
Мотя рисовал и с натуры, изводя альбом за альбомом, но тут уже все выходило, как-то… не очень. Изображения плясали, заваливаясь, то в одну, то в другую сторону. А если им и удавалось удержаться на задуманной Мотей плоскости, то рушилось что-нибудь еще. Никакого равновесия в рисунках, как он не пытался. Мотя проштудировал, просиживая в читальном зале районной библиотеке часами, все, что только смог отыскать о художниках. Но не почерпнул из найденного ровным счетом ничего. В книгах все больше было про жизнь, любовь, нелюбовь, интриги, зависть, предательство и всякую другую малоинтересную муру. Лишь одного там не было: почему настоящие художники рисовали именно так, а не иначе? И почему у них вода получалась мокрой, даже нарисованная простым карандашом, а у него, как он ни старался, она все равно оставалась сухой. И почему они, черт бы их побрал, вообще, рисовали?

Через две недели, на следующий день рождения, ему подарили здоровенную картонную коробку. Кукольный театр. В коробке было с десяток перчаточных кукол и набор картонок, разрисованных с одной стороны: декорации. Замок, лес, домик с полянкой. Он как раз прочел «Деревянные Актеры» и, обретя такое сокровище, неожиданно ощутил себя Карабасом Барабасом. Куклы как влитые сидели на руке. Чингачгук, по обыкновению сидел на подоконнике, взобравшись на него с ногами, и, раскурив трубку с длинным тонким мундштуком, кивал, пуская облачка дыма. Он явно одобрял, придуманные Мотей на скорую руку, истории. Вдохновленный непривычным вниманием к собственной персоне, Мотя разыгрывал сценку за сценкой, воображая себя перед большим, заполненным зрителями залом, ощущая неожиданный холодок в животе и чувство странного, непонятно откуда взявшегося, восторга.

Последний альбом, заполненный едва ли наполовину, был погребен в нижнем ящике письменного стола с обгоревшей и изрезанной столешницей – плодом его настырных, но бесплодных увлечений радиотехникой. Под пачкой старых журналов «Радиолюбитель» с исчерченными и измаранными канифолью и чернилами страницами. Журналы были придавлены старым, перегоревшим паяльником без провода и вилки: они ушли на очередной, так и не заработавший усилок, пылившийся нынче на полке.

После неудачи с хореографическим кружком, открывшимся в новеньком Доме Культуры, выяснив, что петь там никто, тем более хором, не собирается, ничуть не расстроившийся Мотя, записался в кукольный театр, а заодно и в, обнаруженный им случайно, кинокружок.
В кукольном театре, среди кукол и девочек, время летело удивительно быстро. Они шили куклы, раскрашивали им лица и разучивали пьесы, сочиненные руководительницей кружка, не расстававшейся с ниткой и иголкой. Поставив два спектакля, ездили с ними летом по окрестным деревням, собирая благодарную публику – деревенских мальчишек и собак. Мальчишки от души хлопали, выходившим на поклоны артистам, а собаки сдержанно гавкали, выказывая свое одобрение происходящим.

Вернувшись с очередных гастролей в село Крутобокое, Мотя увидел, что в пустовавшем ранее помещении, соседнем со студией, расставлены по кругу огромные деревянные мольберты. На мольберты были пришпилены неровно обрезанные куски белой бумаги. Один из мольбертов был свободен и Мотя, отложив куклу – короля, свою новую роль, подошел к мольберту и, схватив карандаш, принялся рисовать стоявшую на столе посреди зала картонную пирамиду, с облезлым боком и, грубо раскрашенное бугристое яблоко из папье-маше, лежавшее возле нее.

— Гхм-м, — раздалось за спиной.
— Я… я сейчас сотру! — дернулся Мотя, роняя карандаш, — я тут случайно…
— Не надо, — пробурчал тощий и высокий человек в синем берете и небрежно повязанным на шее платком. От него пахло табачным дымом. Художник, понял Мотя и запаниковал. На всякий случай. — Вот тут ты завалил линию, а эта тень… Посмотри на нее. Приложи карандаш. Видишь? Откуда свет падает, а? Под каким углом? — Сказал Художник, смешно дергая кустистыми бровями.
— Да, — сказал Мотя, увидев наконец, что ему мешало, — я сейчас.
— Еще полчаса, — возвестил Художник, глянув на часы, — и на сегодня все.
— А когда следующее? — спросил Мотя.
— В среду, — Сказал Художник, — и, взглянув мельком на Мотину в меру кособокую пирамиду, отбрасывающую приплясывающую тень, вздохнул, — Ладно, ты тоже можешь приходить.

Мотя ходил в студию долго, года два или три. Художник, Николай Иванович, никогда не повышал голос. И если у кого-то не получалось, то он, вздохнув, объяснял, что, как и почему. Совсем уж бездарные у него в студии, отчего-то, не задерживались. Им быстро становилось скучно. Казалось, что он и не прилагал к этому никаких усилий.

Когда Мотя окончил школу, то, как само собой разумеющееся, отправился в Город — поступать в художественное училище. Не потому что считал себя таким уж великим художником, а потому что, был уверен, что рисует ничуть не хуже главного Дубовского художника Трофима, занимавшегося оформлением праздников и рисовавшего афиши к новым фильмам.

Трофим частенько приходил в изостудию. Из одного кармана его пиджака торчало горлышко бутылки, а другой оттопыривался от бутерброда с вареной колбасой, завернутого в газету. Они с Николаем Ивановичем, уходили в подсобку. Оттуда до студийцев доносились звяканье стаканов, шуршание разворачиваемого бутерброда и молчание. Они никогда не спорили, не говорили о работе. Изредка про футбол, но чаще — просто тишина. Ученики их молчаливым беседам не мешали. Трофим, перед уходом, обычно бродил по студии, разглядывая работы. Мотя затылком чувствовал его усмешку, когда тот останавливался у него за спиной.

— А не так уж и плохо, — раздался однажды его голос, и Мотя удивленно оглянулся.
Трофим улыбнулся и, подмигнув глазом с полопавшимися сосудами, сказал, покачнувшись, — может из тебя и правда толк выйдет, а, шкет?

Чингачгук, сидевший на своем обычном месте в углу студии на полу, выпустил струйку дыма ему вслед и укоризненно покачал головой.

В училище Мотя не прошел. Работы, привезенные им, как ему сказали в приемной комиссии, были в порядке, а вот с нужными бумагами случилась промашка.
— Ничего, — успокоил его Директор училища, крупный мужчина с бегающими глазами, — на следующий год приезжай со всеми документами, и мы тебя непременно возьмем.
Мотя так и не смог разобрать цвет его глаз.

Мотя ездил в Город еще дважды. А через несколько лет, вместо того чтобы поехать снова, сжег на берегу реки все свои документы. А заодно и папку с работами, оставив лишь один неудачный рисунок. Его он прилепил с внутренней стороны двери кабинки с личными вещами на работе. Рядом с календарем юбилейного года, и картинкой «глаза» из популярного журнала. Тогда все эти глаза вешали. Рисунок со временем куда-то запропастился, но Мотя, готовившийся к экзамену на четвертый разряд, этого не заметил.

После первого же провала Мотя решил идти работать художником. Мест, где мог бы пригодиться его талант, по Мотиному разумению, в Дубовске было всего два.

Главным культурным центром города, был, разумеется, Дом культуры. В нем крутили Кино и, что самое главное, от запоев киномеханика «Тарас-два-три», расписание практически не зависело. Мотя и другие случайные помощники, вполне справлялись и без него. Главное, чтобы Тарас, живой или мертвый, привез с базы кинопроката коробки с фильмами. И желательно теми, что были на афишах. Хотя случалось по-разному.

Вечерами, после уроков, Мотя работал помощником киномеханика. В зал его не пускали: не дорос еще до вечерних сеансов, салага. А из кинобудки он мог смотреть все, что угодно. Да хоть фильмы до шестнадцати. Мотя разжигал угли в допотопных проекторах и перематывал пленку перед показом, заодно, склеивая порванные места, и вырезая кадры с голыми женщинами, пока киномеханик, ростом метр с кепкой и владелец оглушительного баса по совместительству, пытался потискать в аппаратной второго киномеханика, стройную брюнетку. Нина — дама очень красивая, но замужняя, вяло отбивалась, а Тарас на весь Дубовск ее вразумлял, обещая неземное блаженство. Но, то ли она его предложения уже опробовала, и ей уже было не интересно, то ли, что, скорее всего, ей было попросту скучно. Она меланхолично посылала куда подальше любвеобильного Тараса и шла помогать Моте с пленками. Войдя в перемоточную, Нина подмигивала Моте и произносила дежурную реплику: «вот же кобель!» Следом вваливался неунывающий кобель-Тарас и, схватив первые катушки, шлепал по заднице, даже не старавшуюся увернуться, Нину и убегал со зловещим пиратским хохотом в аппаратную — скоро сеанс.

Место художника в Доме культуры, разумеется, было занято. Трофима из его, пропахшего табаком и скипидаром, чулана, забитого красками и старыми плакатами, было не вытащить трактором.

Второе место — цех ритуальных услуг в городском Доме Быта. Мотя отправился туда.

— Вот, — сказал он начальнику, — мне бы работу…
— А что ты умеешь? — Рассеянно спросил тот, аккуратно промакивая уголком носового платка единственный глаз.
— Ну… Это… Все. — Потупился Мотя, стараясь не смотреть на изуродованное лицо, украшенное самой настоящей пиратской повязкой, скрывающей отсутствующий глаз, — я, это, художник.
— О, — обрадовался Начальник, — нам художник позарез нужен. А водку пьешь? — Спросил он, отложив в сторону платочек и уставился на Мотю налитым кровью глазом. — Все художники водку пьют.
— Я…, — поспешил его успокоить Мотя, — я как-то… еще… не очень. Вот и диплом еще…
— А-а, — погрустнел, отчего-то начальник, — тогда конечно. Но… А вот через полгода приходи, а? Через полгода у нас как раз…

В это время, едва не вышибив дверь, в кабинет ворвался квадратный человек с пачкой бумаг в руках. Его багровая физиономия, украшенная феноменально огромным носом и увенчанной рыжей, всклоченной, шевелюрой, излучала во все стороны скорбь.

— Валера! — Заорал рыжий так, что стекла в окне задребезжали, — Ва-ле-ра! Где художник? Художник, где!? У меня наряды! Я один, Валера, один! Я не могу их все закрыть! Меня, — он постучал кулаком по своей необъятной груди, — не хватит на все амбразуры разом!
— Витя! — Радостно заорал в ответ Начальник Валера, — где же я тебе художника возьму, а? Училище не присылает. Нету, говорят!
— Я, вообще-то, художник, — встрял в их разговор Мотя, негодую от вопиющей несправедливости.— Правда, у меня диплома еще нет. Пока.
Витя и Валера, замолчав, уставились на него.
— Ты кто такой? — прогромыхал Витя, и бросил пачку нарядов на стол перед начальником.
— Художник, — ответил Мотя, — правда…
— Вот же художник! — Заблажил Витя, и Мотя испугался, что уж на этот раз окна точно не выдержат и лопнут.
— Мы с улицы не берем! — Заревел в ответ Валера, явно не испугавшись в отличие от изрядно струхнувшего Моти.
— А ты возьми!
— С испытательным сроком, — Сказал нормальным голосом Начальник Валера, — три месяца. Не оправдаешь доверия — убью. У нас на кладбище резерв есть. Для специальных случаев.

И уткнулся в Витины бумаги.

Мотя, глядя на его пиратскую повязку, понял, убьет. Но свой шанс он, кажется, получил.

— Лосев. Можно Лось, но лучше — Лосев.
Парень в черной кожаной куртке, предмете Мотиной давнишней зависти, сидел на спинке скамейки в позе мыслителя и смотрел на детскую площадку. Площадка была пуста. Легкий ветерок лениво перебирал черные, как смоль, длинные волосы Лосева. Мотя вернул ему спички. Плюхнулся на другой конец влажной после ночного дождя скамейки и попробовал выдуть кольца. Получилось три. Мотя осторожно попытался запустить сквозь них струйку дыма, но пока он прицеливался, кольца разбрелись, куда попало, и вскоре рассеялись без остатка.

— Курево есть? — спросил Лосев. Мотя, не глядя, протянул ему смятую пачку. — Последнюю даже милиционеры не забирают, — вздохнул Лосев, возвращая пустую пачку.

— Бери, у меня еще есть.
Лосев закурил и снова уставился на песочницу.
— У меня было синее ведерко, — сказал он и вздохнул.
— У меня — тоже, — сказал Мотя, затягиваясь сигаретой. Курить не хотелось, но больше делать было нечего. — А еще лопатка.
— Лопатки у всех были, — откликнулся Лосев, задумчиво поглаживая длинный и прямой, как у Гоголя на иллюстрации в учебнике, нос, — а может мне ее из титана сбацать? У нас в цех титан завезли, все себе лопаты на дачу мастерят. Вот думаю — для песочницы пойдет?
— Отчего бы не пойти. — Отсыревшая сигарета, злобно потрещав, затухла, и Мотя, сплюнув табачную горечь, снова принялся шарить по карманам в поисках спичек. — Ею и по башке треснуть — не сломается.
— Вот и я о том же, главное, чтобы не ребром.
— Череп расколет наверняка. Я такие видал.
Лосев взглянул на Мотю внимательней,
— Где работаешь?
— Кладбище.
— Череп можешь достать?
— Человеческий?
— Мне собачий ни к чему. — Он спрыгнул со скамейки и затоптал окурок. — Чернильницу нужно сделать. Писателем буду. Без чернильницы никак. Я уже и эскизы набросал. Череп вот подходящий найти не могу.
— Заброшенное кладбище, — сплюнул Мотя.
Плевать сквозь щербинку между зубами было его коронным номером. Плевок вышел шикарным, но Лосев не обратил на него никакого внимания,
— Где? — Спросил он и Мотя понял, что тот готов отправиться туда прямо сейчас.
— Завтра.— Мотя тоже встал, — с утреца и сгоняем.
— А почему не сейчас?
— Тороплюсь. Девушка. – Солидно вздохнул Мотя. — Велено не опаздывать.
— Мне тоже, — сказал Лосев, и посмотрел на часы. — Черт, через пятнадцать минут нужно быть. Она у меня такая строгая, просто жуть. Да еще и в магазин заскочить.- Он выволок из кармана мятую бумажку и помахал ею. — Тебя… это, как? Ну, зовут? Я вечно имена забываю.

— Тим, — заторопился Мотя, — это только для тех, кто… когда…

Но Лосев уже торопливо шел по дорожке, ведущей к городскому парку.
Мотя цвиркнул меж зубов. С надеждой осмотрелся — не видит ли кто? Вокруг по-прежнему было безлюдно. Суббота. В песочнице валялась красная пластмассовая лопаточка с отломанной ручкой. Мотя сел на деревянный барьерчик и никуда не торопясь зачерпнул лопаточкой сырой песок.

Тинка работала в меховой мастерской, а Мотя чинил венки в ритуальном цехе. В соседнем помещении, дальше, по увешанному портретами передовиков, коридору. Сразу за часовой мастерской и прямо напротив ювелира, отставного моряка, с золотыми зубами и кривой улыбкой старого уркагана, намертво приклеенной на обтянутый кожей череп. Ювелир был с Мотей приветлив и зазывал поболтать, когда Мотя проходил мимо. Глядя в его тревожные глаза, Мотя непременно сказывался занятым, и разводил руками – в другой раз, обязательно! Стараясь улыбнуться поискренней. Ювелир не настаивал.

При каждой возможности Мотя норовил заглянуть к девушкам, шившим меховые шапки и увидеть Тинку. Она сидела за машинкой у окна и улыбалась. Даже когда раздавалась дежурная шутка: «Синицина, женишок пришел!» и все начинали хохотать, ее улыбка лишь становилась мягче. Она глядела на пунцовое от смущения Мотино лицо и улыбалась, как бы спрашивая: «И правда, женишок, как дела?»

Мотя бормотал, что-то наспех придуманное. Обычно, насчет проволочки. Мол, нет ли у них, а то кладовщик, собака злая, ушел куда-то, а у меня план… Он так ни разу и не придумал предлог заранее. Войдя к ним, выпаливал про проволочку и тут же стушевавшись, сбивался на привычную околесицу. Тетушки, девицы сплошь замужние, постарше Тинки, но все еще не растерявшие блеск в глазах, лишь вздыхали с плохо скрываемой завистью, глядя на его бестолковость: ну, ты чего, Синицина? Смотри, какой парень пропадает. Даром, что умом не вышел, зато тюфяк тюфяком и говорить складно не умеет. Все развлечение длинными зимними вечерами. Посидите, помолчите вместе. Детишек настрогаете. С десяток. Глянь, какой он тощий. Видать, вся сила в корень пошла. Обычно на этом месте Мотя махал рукой, и уходил, проклиная собственную ненаходчивость и чужие острые языки, грозившие ему неминуемым вымиранием от неизбежного одиночества.

Иногда Тинка приходила на работу с дочкой. Девочка лет пяти, походила на мать, как две капли воды: вьющиеся черные локоны и ярко-синие большие глаза на круглом лице с аккуратным, едва приметно вздернутым, носом. Вот только она не улыбалась.

Тетушки разгребали меховые обрезки на большом столе в углу мастерской, освобождая место, и вручали ей припасенные для таких случаев коробку карандашей и большой альбом для рисования. Мотя такие дни любил. Тетушки, чтобы не смущать ребенка, не доканывали Мотю дежурными шутками.

— Что ты рисуешь? — Спрашивал он, подсаживаясь. Наська с серьезным видом пододвигала ему альбом, и они разглядывали рисунки, пока не приходил начальник Валера и не гнал Мотю на рабочее место:
— План за тебя, бездельник, кто будет выполнять? — И, отвесив ему шуточный подзатыльник, подмигивал девочке, — что, мешал тебе этот оболтус? В следующий раз сразу меня зови!

Начальник, вообще-то, заглядывал в ту мастерскую тоже не просто так: у него были какие-то шашни с начальницей Надеждой. Валера, был женат уже в третий и, увы, по закону, последний, раз.

Начальник Валера — пират. Ну, такой, из сухопутных. В детстве его подрал медведь. В тайге, окружавшей Дубовск, их было предостаточно. Длинный барак на десяток семей, в котором жил Валера с матерью, стоял в череде таких же, как и он сам, в одном из распадков на окраине Дубовска. В школу, расположенную в самом городе, идти было далеко. Тропинка, проскочив жидкий лесок, пересекала, летом вброд, а зимой по льду, ручей и тащилась себе не спеша дальше. Еще километра три вдоль, круглый год, вусмерть разбитой лесовозной дороги. Лесовозы по ней, впрочем, ходили редко, да и только самые отчаянные. Те, кто не боялся застрять в колее, потому что в случае чего, скорой подмоги ждать было неоткуда.

В том декабре, как-то совсем неожиданно, даже для нее самой, приключилась оттепель. Перед самым Новым годом. И как только все изрядно подтаяло, ударил дожидавшийся своего часа мороз. Все вокруг немедленно схватилось ледяной коркой. И лесной народец, галдя и отталкивая друг дружку, рванул в Дубовск. По улицам, в поисках еды, осторожно обходя людей, бродили отощавшие косули. Зайцы маялись по подворотням. На помойках громко шебуршились кабаны. Ну, эти-то не боялись тут никого и ничего. Хотя, они и в лесу-то никого не боялись. Разве что, медведей. Но и те их боялись ничуть не меньше. Так что сталкивались по своей воле они лишь во время нереста.

Медведи, забравшись в реку, вышвыривали на берег рыбу, а наглые кабаны ее поедали, похрюкивая от удовольствия. Пока медведи не обнаруживали, что их самым наглым образом обкрадывают. Тогда, если конечно к тому времени кабаны, нажравшись, не сваливали восвояси, огорченные медведи, выпучив налитые кровью глаза и ревя пожарными машинами, кидались на обидчиков. Результаты таких битв были непредсказуемы.

От кабанов на бой выставлялся самый матерый. Он громко хрюкал и ненароком обнажал клык. Клык бывал сантиметров до пятнадцати. По крайней мере. Не клык — турецкий ятаган. Кабан — янычар, весил с полтонны. Медведи, посовещавшись, выдвигали не менее достойную кандидатуру. Пузана, килограмм на восемьсот, украшенного шрамами с головы до пят. На импровизированных трибунах — зрители. Янычар и берсеркер отходили на отмеченные позиции и, подбадриваемые истерическими выкриками дам и улюлюканьем толпы, доводили себя до исступления. Окончательно озверев, бойцы с ревом кидались на встречу друг с другом. Схватка обычно недолго длилась. Либо кабан с перебитым хребтом и диким визгом, летел под ноги медведей — зрителей, либо медведь с выпущенными кишками валился на четыре лапы в тщетной попытке спастись бегством, путаясь в собственных кишках. Бросив презрительного взгляда, янычар — победитель, уводил не оборачиваясь, стаю в лес. Погоню за ними никто не рисковал снаряжать.

Начальник, тогда еще самый обыкновенный школьник Лерка, шел морозным утром то ли в школу, то ли из нее, а может и вовсе прогуливал уроки. Попрыгав на ледяных пятнах, промёрзших до дна луж, он лихо пинал добытые льдинки. Подобрав прут поудобней, сшибал торчавшие изо льда бодыльи камыша. Бодыльи, обдуваемые легким ветерком, пытались было увернуться, но не на того напали. Валька лихо сносил им бошки. Косил врага рядами и колоннами. И так он, весь в трудах и заботах, дошел почти до середины своего пути. То ли, к дому, а то ли, совсем наоборот. Тут-то, из-за огромного орешника, и выбрел на него медведь, очумевший от изрядного недоеду. И чего ему не спалось, то никому неизвестно, но он, обнаружив Вальку, ужасно обрадовался. Лес-то опустел, все подались в город за пропитанием. Обрадуешься тут. Вышел медведь из кустов и ласково так Вальку осматривает. Решает, значит, с какой стороны начинать его есть-то. А Валька, как был, замер. С прутиком в одной руке и с портфелем в другой. Был бы прилежный ученик, в портфеле-то хоть книжки были бы. Все, какой ни какой, вес. А у него, как назло, в портфеле только тетрадка по рисованию и дневник. Да и тот с половиной страниц – остальные-то Валька выдрал. Чтобы не огорчать родительницу неуместными записками от дуры-училки. Короче, отбиваться от медведя нечем, а бежать — смысла никакого: медведь лошадь на полном скаку догоняет.

Медведь, видать для себя все решил, и Вальку нежно приобнял за плечи. Вздохнул с сожалением и пол лица ему и откусил. Валька орет, медведь жует задумчиво. И вздыхает. Да и как тут не вздыхать-то? Того Вальки ему на зуб один, а зимы еще о-го-го сколько. Беда, да и только. Вот он жует и вздыхает грустно так. А тут из-за поворота, совершенно неожиданно, лесовоз выныривает. И такой, поняв, что происходит, как принялся бибикать! Медведь, конечно, сильно изумился, но виду не подал. Только жевать Вальку перестал. До выяснения всех обстоятельств. Лесовоз бибикает, медведь, значит, изумляется. Потом медведь изумляться перестал. В сторонку Вальку отложил, мол, ты полежи тут чутка, пока я выясню, что там стряслось и не надо ли какой помощи? И, натурально, переступив через орущего Вальку, пошел к лесовозу. Да не учел, что шоферюги-то в Дубовске — сплошь промысловики. Без карабина под седушкой, да против правил, с досланным в ствол патроном, не ездят. Дураков-то нынче нема. Иди, знай, какая годная живность на дорогу выскочит. В магазинах-то мяса не найти: мясной отдел в гастрономе за ненадобностью упразднили давно. Положил удивленного медведя шоферюга пулей в лоб и к пацану объеденному кинулся — жив ли? А тот лишь глазом уцелевшим моргает и орет, чем осталось. Ну, как орет, пищит скорее. Пришлось шоферу-то, как не обидно, медведя бросить, ветками едва закидав, а самому в больницу с объедком лететь, бибикая во все стороны. Успел.

Собрали врачи Вальке все, что смогли. Даже кусочек носа остался. Ну и глаз. С тех пор Валька как-то к наукам посерьезнел. За ум, что остался, взялся и в начальники ритуальной мастерской выбился. Большой пост в Дубовске. Но с одним глазом и пиратской повязкой на месте другого.

— Ты что, книжек не читаешь? «Тома Сойера», к примеру? — удивился Мотя, глядя на пустые руки Лосева, — ты как копать-то собираешься?
— А что и копать придется? — Лосев задумался. Почесал в затылке, — Я слыхал, там черепа и на поверхности валяются. Мотя не стал выяснять источник его знаний. На всякий случай. И махнул рукой, в направлении кладбища, что было в Змеином распадке.

Распадок назывался Змеиным не зря — змей там было просто немеряно. Распадок тянулся с запада на восток, выходя к рукотворному морю. Много солнца весь день, пляж у места впадения ручья в водохранилище — место для купания просто замечательное. Радостно текущий по распадку ручей с кристально чистой водой. Не распадок — мечта. Идеальное место для детских летних лагерей и привольной жизни змей. Кладбище было не в лагере, разумеется, а далеко за ним.

Мотя на него наткнулся случайно, еще старшеклассником. Он работал в лагере киномехаником во вторую смену. Его Тарас туда пристроил вместо себя, наобещав бесплатное питание, классный отдых и много телок. У самого Тараса были какие-то, никому не понятные, дела в Городе.

— Я ему буду пленку привозить, а киномеханик он отличный. Мой ученик, — Уговаривал Тарас, своего старого друга — начальника лагеря, разливая остатки водки по стаканам,- и не пьет. Пока.
И начальник махнул рукой:
— Черт с тобой, раз уж не пьет.
— Зуб даю! – крякнул Тарас, утирая рот тыльной стороной ладони, — не пожалеешь.

Мотя, томимый одиночеством и целым букетом очень простых, но трудно реализуемых желаний, переборов застенчивость, неожиданно для себя уговорил одну из студенток-практиканток Городского пединститута, отрабатывавших трудовой семестр воспитательницами младших групп, смуглую, дылдистую девицу, стрелявшую по сторонам выразительными карими глазами, прогуляться. Посмотреть на местные красоты. Заодно и самую настоящую пещеру посетить, предмет гордости Дубовска.

В старых, поживших свое горах, прожигавших последние миллионы лет в дреме и старческом маразме, пещер обычно не бывает. Ну, почти не бывает. Так, в виде исключения. Тут же такое исключение водилось. Мотя, однажды совершено неожиданно, увлекшись спелеологией, излазил ее вдоль и поперек. Еще до того, как попал в клуб спелеологов. В клубе, правда, выяснил, что он не прошел и десятой ее части. Против пещеры, как он твердо знал, никто не смог бы устоять. Девица, поломавшись с неделю, взяла да и согласилась, к его огромному изумлению. И они, вооружившись фонарем, мотком веревки и двумя бутербродами, пошли, упросив предварительно ее однокурсницу присмотреть за осиротевшей, по их расчетам на несколько часов, группой.

В большом зале у самого входа, громоздились огромные валуны. На одном из них сидела девица с фонарем в руках, а Мотя стоял перед ней и рассказывал о пещере, размахивая руками. Его тень металась по разрисованным посетителями стенам и куполу. Самая большая надпись красовалась в гордом одиночестве на десятиметровом куполе, на недостигаемой высоте: «Витек. 1963». Кто такой Витек и, как он смог это написать, не знал никто. Мотя и сам оставил там несколько надписей. Немного пониже. Он их продемонстрировал девушке и предложил написать и ее имя рядом. И пока она выводила свечной копотью надпись, Мотя, рассказал пару душераздирающих историй о коварных колодцах, подстерегающих впереди, жутких, едва проходимых шкуродерах, и длинных, заполненных ледяной водой, сифонах и…
Девица, не закончив свою работу, изъявила страстное желание немедленно продолжить осмотр достопримечательности. Но только  снаружи. Например, тот прекрасный, чудный лес, который они вынуждены были обойти стороной потому, что ей было страшно.

— Отлична кочка,— бодро сказал Мотя, — А давай на ней посидим, перекусим.
— А вот и еще одна! — обрадовалась Девица, — чур, моя!- И немедленно села на выбранный ею бугорок.

Мотя, поколебавшись секунду, подсел и, не зная куда деть руки, неловко приобнял ее за плечи. Она, кажется, ничего не имела против. Мотя уже совсем было осмелился погладить ее коленку, как она отстранилась и спросила, сжимая дрожащей рукой Мотино плечо:
— А почему тут так много холмиков? Здесь, что – водятся кроты?
Полянка и правда была усыпана продолговатыми холмиками, очень удобными для сидения вдвоем. В легких сумерках, которые, как Мотя надеялся, быстро перейдут в темную летнюю ночь (спички, репеллент от мошки наготове; сушняк он присмотрел еще по дороге; еще остался один бутерброд), они выглядели вполне безобидно. И Мотя, уронил небрежно:
— Так кладбище же. Заброшенное. Да ты не бойся — они здесь все умерли уже давно.

Назад шли молча, освещая дорогу под ногами хлипкими фонарями. Мотя проклинал себя последними словами за глупость, а о чем думала она — он мог только догадываться. Но до лагеря она не проронила ни слова, а лица ее видно не было.

До конца смены, Мотя подходить к ней опасался, а она лишь поглядывала на него странно, щуря карие глазищи и, едва заметно, улыбаясь. Мотя решил, что она считает его идиотом. Что, собственно, было не так уж и далеко от истины.

— Я там черепов не видел, — предупредил Мотя Лосева, только заброшенные могилки.
— Не важно, — мрачно ответил Лосев, — на месте разберемся.

Поляну с кладбищем Мотя отыскал быстро. Холмиков, на этот раз, было пять или шесть. Раз в десять меньше, чем он тогда насчитал в сумерках. А может, это было и другое кладбище. Лосев, попрыгал на ветке, отламывая ее от старого поваленного дерева. Добыв орудие труда, принялся шуровать, пытаясь пробиться сквозь мшистый холмик, красовавшийся посреди поляны. Мотя устроился на бугорке, стоявшем на самом краю, прямо под старым дубом. Привалился к бугристому стволу и закурил, поглядывая в пол глаза на Лосева. Курил и думал, что тем летом шансы с девушкой, таки, были, а он их профукал, как последний фраер. И от столь неуместных в подобном месте мыслей, ему вдруг стало жутко и к горлу подступила тошнота. Он даже застонал. Пусть и про себя.
Чингачгук сидевший на корточках неподалеку, разложив лук и стрелы, готовился к походу. Глянув на Мотю, принялся полировать наконечник копья.

— Есть! — крикнул Лосев. Мотя удивился. — И даже копать не пришлось, Тим. — И показал найденный череп. Тот был маленьким, «детский что ли?», мелькнуло у Моти в голове. Подойдя, он выдохнул:

— Соба-ачий.
— Сам ты — собачий, — фыркнул Лосев, — ты когда видел собачий череп в последний раз, а? Тоже мне, биолух доморощенный.

Мотя признался, что давно. Недели две назад. Но да, этот на собачий, разве что, размерами похож.
— Это… — Протянул Лосев, — Это — медвежий. Гималайский. Они мелкие. Смотри, какие клыки!

Мотя и без него знал, что гималайцы мелкие. В Дубовске одно время мода была: промысловики, завалив по запарке медведицу, медвежат с собой притаскивали. В основном, гималайцев, хотя некоторые и бурых держали, пока те не вымахивали до трехметроворостых дубин, готовых от тоски в любой момент отчебучить все что угодно. Да хоть и сожрать своих хозяев — все какое-то развлечение. Что, пусть изредка, кстати, да и случалось. Но их никто и не жалел. Хозяев-то.

Клыки на медвежьем черепе были так себе. Обычные собачьи клыки. Но Мотя не стал ему перечить, и они пошли обратно. Мотя домой — у него, по случаю выходного, была припасена книга, читанная всего раз десять, а Лосев к своей девушке, Але.

— Ты, что череп к ней притащишь? Она же тебя выгонит. Моя — точно выгнала бы.
Лосев признался, что он как-то не подумал и решил заскочить домой, хотя это и немалый крюк.

Она задержалась на секунду в дверях в комнату. Разноцветные зайчики от лампы, светившей дальше по коридору, прорвавшись сквозь бамбуковую занавеску, вспыхивали на каплях воды на левом плече. Сердце у него собиралось выскочить из груди. Мотя не знал, за что хвататься в первую очередь. За разбушевавшееся сердце или за окаменевшее естество. Тинка взглянула на безмятежно спавшую в кроватке, стоявшей в углу комнаты, дочь. Наклонившись, осторожно поправила одеяло. На спине, на самой границе загара, от набегавших зайчиков, волшебным поясом поблескивали капельки воды — бриллианты. Взглянув на Мотю, Тинка прижала палец к губам: Тсс!

Окаменевший Мотя лежал на кушетке поверх легкого покрывала. Залезть под него он не рискнул.

Свет уличного фонаря, пробивавшийся сквозь неплотно задвинутые шторы, трепетавшие от легких прикосновений ветерка, превратил ее в марсианскую принцессу. Мотя всматривался в темное пятно лица приближающейся Тинки, окруженное копной растрепанных волос, боясь, отчего-то, опустить глаза ниже. Ее глаза едва заметно поблескивали. Мотя тонул в них, без всякой надежды на спасение.

— Ты еще одет? — Изумилась Тинка. Мотя с шумом втянул воздух, но она зажала ему рот ладошкой, — Ш-ш-ш! Тихо, ты, медведь!

Мотя кивнул и принялся лихорадочно стаскивать с себя трусы, единственный предмет гардероба, остававшийся на нем с того времени, когда она сказала: «Ну, и что же мне с тобой делать-то, а? Черт… — после недолгой паузы, решительно, — Раздевайся. Я сейчас».

Прислушиваясь к шуму льющейся воды, Мотя лихорадочно сдирал с себя все, боясь, что она передумает и, вернувшись под бравурные звуки сливного бачка, возмутится: «Эт-то еще что такое?»

Застопорился Мотя на трусах, пытаясь понять — «раздевайся», относится к тому, что он завалился к ней в постель одетым, и она готова пустить его на остаток ночи досыпать под одеяло? Тогда снятые трусы будут расценены как… как…

— Я не уйду. — Заявил Мотя выпячивая челюсть. В доказательство твердости своих намерений, показал вытащенную наугад книжку. Книжный шкаф стоял в коридоре, у самого входа в маленькую кухню. Шкаф из простого, струганого дерева, был на удивление большим. Он занимал пол стены и доходил до самого потолка. И, что для Моти самое удивительное, книги в нем были такие, за которые он мог душу продать. По крайней мере, за некоторые из них.

Он махал у нее перед носом, толстым сборником зарубежной фантастики, за которым гонялся уже черт знает сколько времени, а он, оказывается, дожидался у любимой женщины. Чудеса, да и только! «Ой, я это что, вслух? — Спохватился Мотя. — Слава богу, нет. Вот стыдоба-то, хожу к ней в гости уже чуть ли не месяц, знакомы, пожалуй, с год, а сказать, даже себе, что она для меня значит… А что, собственно? – задумался он, — И что я значу для нее? Она же позвала меня позаниматься рисованием с дочерью. И все. Та и правда здорово рисует. В ее возрасте я рисовал цветок ромашку с разноцветными листьями, и машину самосвал с поднятым кузовом».

Рядом с ними, на речушке Кетовая, протекавшей через Дубовск, строили плотину. Мотя с друзьями бегал, невзирая на запреты взрослых, посмотреть, как ее отсыпают огромные самосвалы. После этого у него в рисунках, потеснив цветик-семицветик, и поселились самосвалы, засыпающие прореху в плотине. У Насти мир в рисунках был куда разнообразней. Он был населен неведомыми животными. На холмах росли цветы, а небо, как парусники океан, бороздили огромные птицы. В бурной реке, петляющей меж холмов, плескалась рыба-кит. Целый мир, который интересно было исследовать вместе с ней. И к каждой картинке она обязательно придумывала историю. А может, сначала придумывала, а потом ее рисовала? Мотя, как ни старался, так и не смог этого понять. А она, она не спешила раскрывать ему свои секреты.

Они пили на кухне чай, болтая о том, о сем. Спохватившись, Тинка взглянула на часы и пошла укладывать дочку. Девочка ушла без капризов: надо, так надо. Мотя читал, прихлебывая чай, и, не глядя, отщипывал понемногу от рогалика, лежавшего на блюдце. Тинкин чай остывал в чашке с нарисованной канарейкой на ветке. Он подливал себе чай еще раза два и читал дальше о приключениях бродяги, занесенного на Марс волей случая на спине дракона.

Герой, собственно, был не бродягой, а мелким банковским служащим. Начальник послал его налаживать работу недавно открытого отделения банка в город Марс, что в Незабываемых скалах Ближнего запада. Но он никак не мог уехать, не признавшись любимой девушке в чувствах. А она о них, кажется, и не догадывалась. Зависнув на радостях в злачном месте у вокзала, Билл пропустил свой рейс, но, заливая горе, познакомился с человеком, сказавшимся драконом. Дракон, тоже уже изрядно принявший и предложил ему: «А, что, давай подкину до Марса. Мне все равно делать нечего. Любимая женщина не знает о моей любви, а у меня духу не хватает ей об этом сказать». Было это после десятой по счету, а может и двадцатой — счет был давно утерян, порцией виски. Дракон Сеня отвез несчастного Клерка на Марс и вернулся домой, оставив тому записку: «понадобится помощь, звони». Номер телефона начинался на «555». Клерк, продрав глаза в незнакомой обстановке, понял, что и правда, попал на самый настоящий Марс. Но не в город, а на планету. И позвонить ему не откуда — ни одна станция связи его коммуникатор не понимает, а наземная связь на Марсе давно уже не в ходу. Так что ему ничего не оставалось, как, подружившись с марсианами, попробовать создать у них банковскую систему по земному образцу. Ничего другого—то он не умел, а жить на что-то надо было. Все пошло кувырком, когда слухи о его деятельность дошли до местного начальства. Самым главным там была принцесса, с первого взгляда разбившая ему сердце.

— Ну, вот и все, — сказала Тинка, — заснула.
— Она у тебя чудо, — сказал Мотя, не покривив душой.
— Мо-оть, поздно уже… — Сказала Тинка, так и не присев за стол, — мне утром вставать рано. — И, посмотрев на Мотины умоляющие глаза, вздохнула, — Ладно. Будешь уходить — захлопни дверь.

Мотя остался на кухне с книжкой в руках, общипанным рогаликом и едва теплым чаем в чашке. Он и не знал, сколько так сидел, перебирая слова, которые скажет, чтобы… Но слова все больше были какие-то несуразные. В основном, фразы, почерпнутые из романа, который он читал. Повторяя их раз за разом, Мотя, вдруг понял, насколько дурацким был роман. Живые люди так не говорят. И даже то, что их произносили условные марсиане на условном Марсе, не делало эти слова правдивей. Он встал и на ватных ногах пошел в комнату.

Квартира была однокомнатной, Тинка получила ее сразу после смерти мужа.
— Мы стояли в очереди сто какими—то, — рассказывала она, когда он заглянул к ней в первые, — и должны были получить ее неизвестно когда, но муж погиб и мне, нам — она поправилась, — я тогда была на последнем месяце, дали ее сразу же. Он был моряк. Их кооператив решил помочь.
— Шторм? — Спросил Мотя, представляя ураган и тонущий сейнер. И не успевающий им на выручку спасательный корабль.
— Мотоцикл, — сказала Тинка, — его двоюродный брат, тоже наш бывший одноклассник, купил мотоцикл, и они, обмыв покупку, поехали его обкатывать. На встречную полосу вылетели. Оба насмерть.

Короткий коридор из кухни. Налево — комната. Напротив дверей, в углу — детская кровать. В глубине комнаты, под окном — разложена кушетка. На ней, отвернувшись, спит Тинка. Справа от комнаты, коридор, заканчивающийся встроенным шкафом. Налево входная дверь, направо — ванная. Коридорчик освещен невыключаемой тусклой лампой, с крутящимся абажуром, гоняющим по стенам разноцветных зайчиков.

Мотя подошел к спящей Тинке на подгибающихся ногах и молча лег рядом с ней на покрывало, офигенивая от собственной наглости. Тинка молчала. Мотя не мог понять, спит она или нет? Осторожно прикоснулся к Тинкиному плечу. Она не пошевелилась. Спит. Вздохнул. И стал, как можно осторожней, поглаживать её руку, чтобы… «Ну что с тобой делать!» — неожиданно прошептала она и повернулась к нему лицом. Мотя молчал. А что, уж он-то точно не знал, что с ним нужно делать. Он пытался разглядеть ее глаза, чтобы понять — шутит она или нет, но не смог. Да он и днем-то не был в состоянии понять, когда она шутит, а когда нет: ее глаза смеялись всегда. Она еще раз вздохнула и, отведя Мотину руку, прошептала: «раздевайся». И, встав, как была, в ночной рубашке до пят, ушла в ванную комнату.

Трусы не поддавались. Мотя пытался их содрать, но они, зацепившись резинкой за окаменевший член, никак не хотели сниматься. Когда же он сообразил, как их стянуть, не растеряв остатки гордости, Тинка уже лежала рядом и с любопытством наблюдала за его битвой с проклятым предметом гардероба.

Она вдруг замерла, но Мотя был неутомим.
— Ты… Ты что, кончил? — Спросила она. Мотя не посмел скрыть правду,
— Д-да. — Пропыхтел он, продолжая яростно двигаться с неумолимостью паровой машины.

Она ловким движением выскользнула из-под него.
— Вот черт! Я сейчас.
Вернувшись из ванной, Тинка легла рядом с Мотей, неожиданно крепко обняла его и, чмокнув в нос, сказала с сожалением:
— Знаешь, уходи. Мне только не хватало, чтобы Наська тебя тут утром застукала. День первый.

— Я женюсь, — сказал Лосев, — В Город вот, сгоняю и женюсь.
— А и, а… кто, что она? — Спросил Мотя. Так, на всякий случай. Мало ли.
— Я ей официально предложение сделал. — Сказал Лосев и, подумав немного, добавил. — Она приняла.
— Но ты же, вроде, хотел учиться? — удивился Мотя и швырнул камешек в воду.

Они сидели на утесе, на полпути к водопаду. Огромное море, образовавшееся после того, как плотина перекрыла речушку, протекавшую по распадку, лежало у их ног, метрах в двадцати ниже обрыва. Не доходя до серпантина, бегущего по склону сопки к бывшему водопаду, были оборудованы пляжи. Но они их не интересовали. На пляжах загорали и купались лишь стариканы. Те, кому было за тридцать и уже лень двигаться дальше. А дальше было их царство. Свободы и приключений. Во-первых, там была Скала, на которой они сейчас сидели. С нее ныряли только самые отчаянные. Даже самоубийцы обходили ее стороной. Далее, в получасе ходьбы — мост через бывшее русло речки, заполнившей за несколько лет водохранилище и бесследно растворившейся в своем потомстве. Десятиметровая высота. Здесь ныряли все. Почти все. По крайней мере, те, кто боялся услышать в спину презрительное: «трус, с моста не нырнул. Даже не с перил. Даже солдатиком». Выше по затопленному ручью — водопад. Когда-то огромный, метров пятнадцать высоты, а теперь, после затопления, — просто перекат, с бездонной пропастью под ним. Там все пытались донырнуть до дна. Никому не удавалось, хотя некоторые и норовили схитрить: ныряли, зажав камешек в руке, чтобы вынырнув, продемонстрировать его всем — Вот! Но таких было немного, все знали, что даже самые отчаянные ныряльщики не смогут погрузиться так глубоко, чтобы хотя бы разглядеть дно.

— Интересно, — сказал Лосев, — тут как?
— Метров пять прямо под скалой. Чуть подальше — все двадцать.
— А ты откуда знаешь? — Подозрительно спросил Лосев. Вариант, что Мотя уже прыгал со скалы, не приходил ему в голову.

Собственно, так оно и было. Прыгал не он, а одноклассник, у которого отец утонул в младшей дочери рукотворного моря — небольшом пруду, устроенном на все той же речке, только ниже по течению. На излучине, рядом со старой Мотиной школой. Речка, отплясывая гопака, каждый год меняла русло. Пруд вышел мелким. Настолько, что даже нырять было негде. Лишь рядом с самой запрудой было место глубиной метра в полтора. Жители Дубовска запруду любили. Лужу, как они ее называли. Каждый солнечный день на пляже у Лужи было полным полно народу. Раз в месяц — два, все загорающие становились свидетелями поисковых работ. Два аквалангиста из местного клуба, включались в аппараты и погружались в поисках очередного пропавшего. Искать с аквалангами на такой глубине было крайне глупо, но аквалангисты смотрелись браво и их вызывали и вызывали. Чаще всего они, под одобрительный шум зрителей, вытаскивали из воды очередного утопленника, которого забирала заранее вызванная карета скорой помощи и пляж тут же возвращался к обычным развлечениям — игра в мяч на воде, да плавание наперегонки среди мелкотни. В общем, жизнь продолжалась. Иногда, съев весь воздух, аквалангисты с сожалением говорили «чисто» и, собрав свои аппараты, уезжали. Но такое случалось редко. Однажды какой-то духарик разделся до трусов и, забыв, для чего это сделал, уехал на автобусе на другой конец Дубовска. Домой. Два дня его искали всем городом. Одежда висит на грибочке, на пляже. Туфли, начищенные до блеска, стоят с носками внутри. Брюки, рубашка, галстук — все есть. Кроме самого жмурика. Нашли. Накостыляли, по шее, не слушая объяснений, что во всем виноват «Ветерок».

Летнее кафе «Ветерок», собственно, и поставляло клиентуру в Лужу. Павильон стоял метрах в пятидесяти от пляжа. Между кинотеатром и Лужей. Народ там собирался простой. Работяги после смены заскакивали пропустить, не присаживаясь, по рюмочке и тут же отправиться далее домой, закусив бутербродом из ржавой селедки пряного посола на кусочке серого хлеба. Да вот только остановиться на одной было под силу далеко не каждому.

Мотин одноклассник увидев, что в этот раз из Лужи выудили ни кого иного, как его собственного папаню, от огорчения и, разбежавшись , сиганул со скалы солдатиком. С воплем: «За Батю!» Хотя при жизни его, они даже не разговаривали. Но не разбился, вопреки всем прогнозам, а лишь отшиб ступни ног. Так, что всей компании пришлось сидеть под скалой несколько часов, пока он снова не смог ходить. Тогда-то и поныряли с небольшого выступа, что обнаружился внизу скалы. Сверху, да и с дороги этот выступ был не виден, а с другого берега было слишком далеко, чтобы разглядеть. Мотя даже добрался до дна, ничего интересного так и не увидев. Каменная осыпь, уходящая в зеленую мглу. «Надо было не солдатиком нырять» — бубнил одноклассник. Все с ним были согласны: отшиби он голову вместо ног, не пришлось бы торчать тут столько. Вызвать скорую, послав гонца в Дубовск, было бы быстрее и проще.

Лосев посмотрел на далекую отсюда воду,
— Мне семейную жизнь начинать надо, сам понимаешь — ответственность.
И, сплюнув вниз, подсел к маленькому костру, на котором они жарили лапки пойманных лягушек. Лапки были несравнимы с их аппетитом, но ничего с собой они не прихватили, когда Лосев предложил пойти искупнуться. Еще была змея, довольно крупный полоз, необдуманно выползший на них. Мотя не подумав, размозжил ему голову камнем, но ножа с собой не оказалось, а разделывать змеюку без ножа было лень.

— Пришлось к папаше на поклон идти. — Сплюнул Лосев. — Вчера с ним по телефону говорил. Завтра еду в Город. Дня на три-четыре. Приготовить все надо. Будешь свидетелем на свадьбе, Тим?

— Меня же не будет, — сказал Мотя с сожалением, — у меня в Серединске, документы в училище приняли.

— Жаль. — Сказал Лосев, — Она — особенная. Познакомились бы. Аля говорит – давно пора.
— Моя тоже. — Отчего-то осипшим голосом сказал Мотя, задрав подбородок. Хотя он даже и не заикался перед Тинкой ни о каких отношениях. — Так ты что, и правда, решился переезжать?

Мотя впервые попал к Тинке в гости, когда у Начальника Валеры в руках взорвался паяльник. Он, отправив громогласного Витю доставить готовый заказ очередным безутешным родственникам, паял парадный венок к празднику основания города. Венок был очень важным заказом, и Валера, член городского совета, не доверяя никому, собирал его самолично. Мотя был один в мастерской в тот день и запаниковал, но, прибежавшая на крики начальница Тинки, взяла спасение временно ослепшего Валеры в свои железные руки. Она отрядила Тинку в помощь Моте — проводить Валеру домой и позвонила в Наськин детсад. Ехать в больницу Валера наотрез оказался, а встречаться с его женой, Надежда и вовсе не горела желанием. Сопроводив Валеру и удостоверившись, что он в надежных руках, они кинулись забирать Наську из сада – было уже совсем поздно. Уже у самого ее дома, Тинка, помявшись, пригласила Мотю заглянуть на чай.

Лосев жил на окраине Дубовска в однокомнатной квартире, оставшейся ему после смерти матери. Лосев старший, никогда не живший с ними, был Очень Большим Начальником в Дубовске, пока его не забрали в Город, на повышение. Там он стал просто Большим Начальником. Хотя и не столь большим, как раньше, но и не маленьким совсем. Лосев несколько раз предлагал Моте помощь с училищем: «ему один звонок сделать», но Мотя не хотел, чтобы ради него Лосев шел на такие жертвы.

Лосев старший, отец двух девиц, желал наследника своей власти и делал все, чтобы этого добиться. Лосев же младший, хладнокровно пресекал все его поползновения проникнуть в его личную жизнь. После седьмого класса, не смотря на отличные оценки, Коля Лосев, выпятив челюсть и не обратив никакого внимание на уговоры матери — секретарше директора завода, отправился в ремесленное училище. Выучился на сварщика и стал работать в подсобном цеху химзавода и учиться в вечерней школе. Папаня ему, разумеется, помогал. Но из всего присылаемого, Лосев лишь однажды согласился принять пару вещей. Настоящие джинсы и кожаную куртку. В Дубовске их купить было невозможно. За любые деньги. А ехать в город — сутки на дилижансе по перевалам, горным дорогам и, полных бандитами, лесам.

— Папаша счастлив. Должность мне организовал. Квартиру. Сейчас двух, а, как только диплом получу – трехкомнатную подгонит. — Сказал Лосев, сморщившись, — Козел. Если бы не… Ради нее, я даже… Да хоть на Луну. — Он длинно сплюнул в чахлый костер и замолчал.

Тинка шествовала по двору, улыбаясь своей обычной неземной улыбкой. Рядом с ней решительно шагала хмурая Наська.

Мотя заметил их, когда они только вышли из-за угла соседнего дома, угрюмой пятиэтажки, с балкона которой за ними наблюдал старый Мотин товарищ – гималайский медведь, живший на этом балконе безвылазно уже второй год.

Мотя видел, как Тинка махнула рукой, показывая Наське, куда они идут. Та кивнула. Они прошли песочницу, прикрытую от воображаемого ненастья, в Дубовске всегда прекрасная погода, большим деревянным грибком. Когда-то Мотя не мог допрыгнуть до грибка, а если и допрыгивал, то максимум, что удавалось — повиснуть на вытянутых руках и, раскачавшись, спрыгнуть в центр песочницы. А потом, вдруг обнаружил, что без всякого труда дотягивается до него рукой. В один прекрасный день, удостоверившись, что его никто не видит, Мотя одним движением взобрался на грибок и уселся на его верхушке. После этого на грибок он больше не обращал никакого внимания.

Мотя, сославшись на болезнь, на работу не пошел. Он бродил по квартире кругами, пока ноги не стали отваливаться от усталости. Телефон зазвонил в тот самый момент, когда Мотя медленно опускался на старое кресло с зеленой обивкой.
— Я отвезла Наську к бабушке на несколько дней. У тебя на работе сказали, что ты заболел. Что-то серьезное?
— Я сейчас, я не…, просто, я, я сейчас.

Мотя положил трубку и кинулся на подгибающихся ногах к дверям.

Они не разговаривали. Мотя только ойкнул раз, скорее от неожиданности, чем от боли, когда Тинка, куснула его за нижнюю губу. Они вцепились друг в друга, как боксеры на ринге и не могли разойтись. То, чем они занимались скорей, походило на отчаянную борьбу. Не на жизнь, а на смерть. День второй.

— Привет, а я заболел… У меня, кажется, ангина.

Мотя стоял с телефонной трубкой в руках и выразительно сипел в нее.
Вчерашние ласки сквозняка не прошли даром. Тинка молчала.
— Ты еще там?
— Да. — Ответила она, — ты знаешь, мы сейчас придем.
— Мы? — хрипит Мотя в трубку.
— С Наськой. Пришлось ее забрать от бабушки – они не ладят. Какая у тебя квартира?
— Шестьдесят шесть. Дом…
— Да, дом я помню. Мы скоро. День третий.

Мотя осторожно положил трубку и застыл, пытаясь сообразить, что ему делать в первую очередь. Махнув рукой, кинулся в комнату, где организовал себе походный лазарет. На полу, возле кресла, главное лекарство: пузатая бутылка болгарского коньяка «Счастье». Им он полоскал горло. На большее тот не годился. Сорвав с дивана пропахшую потом простыню, Мотя запихал ее в корзину с грязным бельем в ванной. Вернувшись в комнату, застилил чистую, отыскав, поновей. Сверху накинул плед. Спохватившись, перевернул подушку. Менять наволочку — выше сил. Собрав все три, валявшихся у дивана, носка и, непонятно как оказавшиеся на кресле измазанные глиной джинсы, отправил их вслед за простыней. Пополоскал горло. Мерзкая процедура. В знак утешения, скривившись, проглотил коньяк. Подошел к окну — не пропустить бы гостей. По дороге, затолкал битком набитый рюкзак подальше в угол и загородил креслом. Вроде не видно.

— Наськ, а может ты в песочнице хочешь поиграть?
— Но у меня ничего нет, — рассудительно сказала Наська, — даже лопаточки.
— А пластмассовая тебе подойдет? — Спросил Мотя, — У меня, кажется, есть такая.

Наська внимательно посмотрела на него, перевела взгляд на мать, сидевшую в кресле с незажженной сигаретой в одной руке и чешской хрустальной пепельницей в другой. Вздохнув, согласилась,
— Хорошо. Я пойду. — И, отложив карандаши и бумагу, встала из-за стола и пошла к двери. К явному неудовольствию Салазара, огорченно мяукнувшему вслед.

Вообще-то Салазар звуков практически не издавал, считая это ниже своего достоинства. Впрочем, он много чего считал ниже своего достоинства. Например, обращать внимание на людей. Он терпел лишь избранных, да и то не долго, позволяя провести раз или два ладонью по спине, прежде чем прольется кровь.

— Погоди! — Крикнул Мотя, — я сейчас!
И, запрыгнув на табуретку, стащил, нащупав на антресолях в прихожей, между так и неподшитыми валенками и банкой с засохшими белилами, синее пластмассовое ведерко. В ведерке, к всеобщему облегчению, лежал полный песочный комплект: лопатка, грабельки и насколько формочек: треугольник, звезда и плоская блямба.

— Вот! — Вручил Наське Мотя, — держи!
Наська, проинспектировав ведерко, вздохнула, —
— Синее. – Выразительно посмотрела на непутевых взрослых. Вздохнула, — Я же не мальчик.

— А сейчас на улице никого нет, — успокоил ее Мотя, — не переживай.

Наська ушла, и они, закрыв за ней входную дверь, молча двинулись в комнату, по дороге скидывая с себя одежду.

В соседней комнате громко тикали настенные часы. Мотя едва успел прошептать: «у меня ангина…». Тина поцеловала его в лоб и прижала палец к губам, призывая хранить тишину. Они снова вцепляются друг в дружку. Тина поцеловала его, как Мотя не уворачивался, в губы.
— С ума сошла, — прохрипел он, — заразишься ведь!

Она не ответила. Встала с дивана и подошла к окну посмотреть, как там Наська. Выглянула, прячась за занавеской. Мотя смотрел на ее голую спину, уже ничуть не робея. Перевел взгляд ниже, на молочно белые ягодицы. На правой, маленький прыщик. Достаточно протянуть руку, чтобы коснуться. Удостоверившись, что в песочнице все в порядке, Тинка плюхнулась в кресло и отхлебнула Мотин коньяк из горлышка.

— Сегодня последний день, — Сказала она, вдруг скучным голосом. — Завтра Николай возвращается.
Мотя замер.

Тинка еще раз приложилась к бутылке и пожала плечами.
— Я… замуж выхожу.
— Что? За… Кого? Почему?
— Я же говорила.
Мотя молчал. Тинка махнула рукой,
— Он хороший человек, ты не думай. Смешит меня все время. Представляешь, — она едва заметно оживилась, — Даже Наська улыбается. Нельзя ей одной расти. — Через два дня расписываемся, а свидетеля нет. Он своему единственному тут другу предложил, а тот,- она посмотрела на Мотю, — представляешь, отказался. – Она замолчала. Мотя молчал тоже. Тинка вдруг всхлипнула, — Вот же дерьмо…

Мотя ощутил внутри себя зияющую пустоту, заполнить которую было решительно невозможно.

Она медленно одевалась, вертя каждый предмет одежды в руках, как будто впервые его видел. Мотя, напялив трусы, сидел на диване и крутил в руках обломок карандаша, поднятый с пола.

— Я… не смогу вам помочь, — сказал Мотя. — Погоди, — встал он, — сейчас. А у… него, что, больше некого попросить?

Собравшись с мыслями, выдвинул ящик из письменного стола. Открытка лежала сверху, на старом журнале. На открытке дилижанс. На колках кучер в огромной черной шляпе, из окна выглядывает девушка с яркими голубыми глазами, ужасно похожая на Тинку. Это и привлекло его внимание в почтовом отделении, куда Мотя, бесцельно слонявшийся по городу в поисках чего-то запоминающегося, забрел больше от отчаяния, чем по здравому размышлению.

— Спасибо, — сказала Тинка, повертев неподписанную открытку. – Он тут ни с кем особо не общается.
— Не могу ничего придумать.
— Наверно так даже лучше, с кем-нибудь с работы договорится.
Тина, уже полностью одетая, отстраненно сидела в кресле. Мотя затолкал билет, лежавший в ящике стола, под журнал.
— Надо идти, — сказала она, вставая, – куча дел и… Ну, сам…

Махнув рукой, она медленно пошла к выходу. Провела кончиками пальцев, проходя мимо книжного шкафа, по истрепанным обложкам серии «Мира Приключений», стоявших вразнобой. Так и не обернувшись, вышла из комнаты. Мотя услышал длинный скрип входной двери и, после бесконечной паузы, выстрел захлопывающегося замка.

В открытую дверь комнаты проскользнул Салазар и, мельком взглянув на Мотю, заскочил на подоконник. Неулыбающееся, неожиданно чужое, лицо Тинки, стояло у Моти перед глазами. Ее глаза… Он зажмурился и помотал головой. Салазар сидел на подоконнике и пристально смотрел на него. Обычно, Салазара никто из людей не интересовал, и Мотя равнодушно удивился такому вниманию. Он изобразил, что стреляет в кота из воображаемого пистолета: «Бах!». Салазар замер и Моте показалось, что кот сейчас и правда свалится замертво от его выстрела. Но тот, фыркнув, запрыгнул на форточку и, повернувшись к Моте спиной, снова замер, разглядывая что-то на улице и изредка нервно подергивая хвостом.

Мотя судорожно втянул в себя воздух, поняв, что снова не дышит. От движения воздуха, рассыпалась кучка давно уже остывшего пепла, выбитая из трубки Чингачука. Мотя поднял с пола, оброненный Тинкой носовой платок с вышитой монограммой «А.С.», и вздохнув еще раз, попытался унять дрожь в руках. Смахнув слезинку, положил, разгладив ладонью, платок на стол, рядом с рисунком.

Он сделал этот набросок вчера вечером, придя домой. Стоя у стола, на первом попавшемся обрывке бумаги, огрызком старого карандаша, отыскавшегося случайно. Лицо хохочущей Тинки, с растрепанными волосами. Мотя повертел рисунок в руках, пытаясь понять, что в нем не так. Достал из рюкзака альбом с приготовленными работами и положил в него рисунок. Уже завязав веревочки, понял – глаза. В них было то самое выражение, что он когда-то так пытался добиться и вот сейчас… Он взял в руки билет, купленный утром и, проверив еще раз, кинул обратно в стол. Дерь-мо. Посмотрел на торчавшую в форточке спину кота. Перевел взгляд на стоявшую на полке статуэтку приготовившейся взлететь цапли с лягушкой в клюве и отбитым крылом. На полке, между цаплей и недоделанным осциллографом, тюбик окаменевшего клея и обломок крыла. Затем снова поднял пистолет и пустил себе пулю в правый висок.

4 комментария на «»Удачный день понырять солдатиком»»

  1. […] Ах, да — ссылка! Удачный день […]

    Нравится

  2. Бедный Рыжий. Хвост его редеет.
    Каюсь, текст по прежнему Мной не осилен. Виноват.

    Нравится 1 человек

    1. Ну так текст лишь для сильных духом, однако. 😉 Я его раз сто пятьдесят прочел.

      Нравится

  3. ЗЫЖ
    Снегозадержательные труды на даче. Да и биток растёт. Некогда.

    Нравится 1 человек

Оставьте комментарий

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.