Лучшее время года
« Перец поднялся, припадая на отсиженную ногу, подошел к лестнице и налил себе из бутылки.
– Что вы видели во сне, Перчик? – спросила Алевтина сверху. Перец механически взглянул вверх и сейчас же опустил глаза.
– Что я видел… Какую–то чепуху… Разговаривал с книгами.»
А.Б. Стругацкие «Улитка на склоне»
Ответный удар Мотя нанес, не успев понять, что произошло и кто на него напал. Снеся уцелевшую с последней тренировки кожу с костяшек пальцев. Стиснул зубы, чтобы не заорать. Ощупал, полуобморочно привалившись к стене, угол все еще трясшегося от негодования старого, громоздкого – в потолок, книжного шкафа. Сам же вчера, упорно пыхтя и ругаясь последним словами, сдвинул его с насиженного места. Всего на какие–то сантиметры, даже меньше – не хватало чуть–чуть места, чтобы приколотить полку над столом. Под радиолюбительский хлам: справочники, чтобы под рукой были, недостроенный осциллограф, трансформатор на перемотку для грядущего усилка, для него же – алюминиевое шасси. Пару баночек с кислотой и паяльной пастой. Завязанный в узел прут олова. Другое барахло, загромоздившее стол так, что уже и найти ничего нельзя было.
Попытка отыскать на стенке шкафа след от удара коленкой ни к чему не привела. Стараясь никого не разбудить, Мотя судорожно вздохнул и, сдавленно заухав, запрыгал на левой ноге. Но тут же споткнулся и едва не сверзившись на пол, застыл в нелепейшей позе цапли, ухватившей, таки, зазевавшуюся лягуху. Так и не разодрав ресницы, слипшиеся от слез, разогнувшись, сунул сцапанную книгу–лягуху подмышку, предварительно встряхнув. Шипя потихоньку и борясь с подступившей тошнотой, Мотя двинулся дальше, волоча за собой убогий трофей – зазря убитую ногу.
Пробравшись на ощупь в кровать, Мотя, выдохнул, замычал, заворочался в поисках удобной позы. Но, так и не найдя ни одной подходящей, замер нараскоряку. Одна нога на полу, другая задрана на стену. Рукам места так и не нашлось, и они метались вспугнутыми брошенным камнем птицами. Сколько времени он был в таком состоянии, Мотя не знал. Казалось, что вечность. Хотя, может, прошла и пара минут всего.
Пошмыгав носом, Мотя нащупал на стене веревочку с пожеванным, пластмассовым наконечником. Подергал, включая ночник с мультяшной совой на желтом пластиковом абажуре. Ночник, после долгих препирательств, сверкнул глазищами и нехотя смилостивился: замигал, зажужжал едва слышно, и выдавил из себя скудную пайку света. Достаточную, чтобы, не привлекая внимание родителей, заняться любимейшим в жизни занятием: всласть ломать глаза о печатный текст.
Мотя c трудом разлепил глаза пальцами. Сначала левый, а уж потом правый, пусть и не до конца. Из–за длинных и густых ресниц его на днях и выперли с боксерской секции, куда он записался пару месяцев назад, чтобы доказать другану Пашке с третьего подъезда, что не трус. Ресницы цеплялись друг за дружку, когда он моргал, и слипались. Тренер, присматривавшийся к нему несколько занятий, сказал, скривившись, как от зубной боли: «Слишком долго. Ты пока зенки свои продерешь, тебя в нокаут сто раз отправят. Иди лучше на легкую атлетику, убегать научишься – тебе пригодится».
Мотя попытался рассмотреть находку, хотя и мешали все еще наворачивавшиеся слезы. Серая матерчатая обложка с коричневой отметиной от утюга. Растрепанные уголки. Следы собачьих зубов. Отчего–то, Альма лишь прикусила книгу, пощадив, против обыкновения, содержимое. Промокнув глаза краешком простыни, заглянул в выходные данные. Двести восемьдесят восемь страниц. Четырнадцать иллюстраций. Год издания, тираж. Старьё какое–то. Мотя начал с иллюстраций. Потом, открыл с самого начала и погрузился в чтение. После десятой страницы Мотя уже твердо знал, что будет художником.
Книжка, и до встречи с ним не блиставшая здоровьем, была зачитана Мотей до дыр. Все до единой иллюстрации тщательно скопированы в новенький альбом, валявшийся до того без дела. Единственный подарок, выживший с давно прошедшего дня рождения. Все остальное было пущено по назначению. Резина–молочка ушла на рогатки, за кожеток, вырезанный из отцовского зимнего ботинка, его еще ожидала взбучка. Остальные запчасти из набора для сборки самолета: папиросная бумага, кусочек невесомой бальсы, рейки, фанерные заготовки, набор пилок для лобзика, порастерялись сами собой. А три книжки, прочитанные раз на десять, давно уже скучали в шкафу.
Мотя рисовал и рисовал. Льва в зоопарке, равнодушно взиравшего на него сквозь прутья клетки, он рисовал столько раз, добиваясь сходства с оригиналом, что тот снился ему по ночам. Моте удавалось все. Ну, почти все. Кроме, разве что, одной мелкой детали: ему никак не удавалось передать смесь презрения и равнодушия во взгляде льва. Однажды он проснулся от того, что лев во сне сказал ему с неожиданным сочувствием: «Эх, Мотя, Мотя, не быть тебе художником. Ты даже гриву и ту толком нарисовать не можешь». И, в доказательство своей правоты, мотнул черной деревянной гривой. И отвернулся.
Мотя, к своему вящему удивлению, не забросил рисование, лишь стал еще больше времени проводить с альбомом и огрызком карандаша. Стащив у отца, завзятого филателиста, из стола большую лупу, изучил каждую тень, каждый штрих на рисунках в книжке, пытаясь понять, как же они работают.
Мотя рисовал и с натуры, изводя альбом за альбомом, но тут уже все выходило, как–то… не очень. Изображения плясали, заваливаясь, то в одну, то в другую сторону, как городской сумасшедший Гуня, отведав политуры, перед входом в кинотеатр. А если им и удавалось удержаться на задуманной Мотей плоскости, то рушилось что–нибудь еще. Никакого равновесия в рисунках, как он не пытался.
Мотя проштудировал, просиживая в читальном зале районной библиотеке часами, все, что только смог отыскать о художниках. Но ничего ровным счетом не почерпнул из прочитанного. В книгах все больше было про жизнь, любовь, нелюбовь, интриги, зависть, предательство. Мура какая–то. Лишь одного там не было: почему настоящие художники рисовали именно так, а не иначе? И почему у них вода получалась мокрой, даже нарисованная простым карандашом, а у него, как он ни старался, она все равно оставалась сухой. И почему они, черт бы их побрал, вообще, рисовали?
Через несколько недель, на подошедший день рождения, ему подарили здоровенную картонную коробку. Кукольный театр. В коробке было с десяток перчаточных кукол и набор картонок, разрисованных с одной стороны: декорации. Замок, лес, домик с полянкой. Он как раз прочел «Деревянные Актеры» и, обретя такое сокровище, неожиданно ощутил себя Карабасом Барабасом. Куклы как влитые сидели на руке.
Старый его спутник Чингачгук, по обыкновению сидел на подоконнике, взобравшись на него с ногами, и, раскурив трубку с длинным тонким мундштуком, кивал, пуская облачка дыма. Он явно одобрял Мотины, придуманные на скорую руку, истории. Вдохновленный непривычным вниманием к собственной персоне, Мотя разыгрывал сценку за сценкой, воображая себя перед большим, заполненным зрителями, залом, ощущая неожиданный холодок в животе и чувство странного, непонятно откуда взявшегося, восторга.
Последний из альбомов, заполненный едва ли наполовину, был тут же погребен в нижнем ящике письменного стола с обгоревшей и изрезанной столешницей – плодом его настырных, но бесплодных увлечений радиотехникой. Под пачкой позапрошлогодних журналов «Радиолюбитель» с исчерченными и измаранными канифолью и чернилами страницами. Журналы были придавлены старым, перегоревшим паяльником без провода и вилки: они ушли на очередной, так и не заработавший усилок, пылившийся нынче на полке.
После неудачи с хореографическим кружком, открывшимся в новеньком Доме Культуры, выяснив, что петь там никто, тем более хором, не собирается, ничуть не расстроившийся Мотя, покрутившись в холле ДК, записался в кукольный театр, а заодно и в, обнаруженный им случайно, кинокружок.
В кукольном театре, среди кукол и девочек, время летело удивительно быстро. Они шили куклы, раскрашивали им лица и разучивали пьесы, сочиненные руководительницей кружка, не расстававшейся с ниткой и иголкой даже во время последних прогонов. Поставив два спектакля, труппа ездил с ними летом по окрестным деревням, собирая благодарную публику – деревенских мальчишек и собак. Мальчишки от души хлопали, выходившим на поклоны артистам, а собаки сдержанно гавкали, выказывая свое одобрение происходящим. Пьесы были странными и веселыми. И у него, единственного пацана в труппе, всегда была важная роль. А то и несколько. А в следующей постановке, к которой уже были готовы великолепные, самые настоящие, а не самодельные куклы, он и вовсе был исполнителем трех ключевых ролей. С этим спектаклем они осенью поедут на конкурс в Город.
Вернувшись с гастролей в село Каменка, Мотя увидел, что в пустовавшем ранее помещении, соседнем со студией, расставлены по кругу огромные деревянные мольберты. На мольбертах белели небрежно пришпиленные и неровно оборванные куски бумаги. Один из мольбертов был свободен и Мотя, неожиданно для себя отложив куклу – Кроля, одну из своих новую роль, подошел к мольберту и, воровато оглядевшись по сторонам, схватил карандаш.
Никто не обратил на него внимания, и осмелевший Мотя принялся рисовать стоявшую на столе посреди зала картонную пирамиду с облезлым боком и, грубо раскрашенное бугристое яблоко из папье–маше, лежавшее возле нее.
– Гхм–м, – раздалось за спиной.
– Я… я сейчас сотру! – дернулся Мотя, роняя карандаш, – я тут случайно…
– Не надо, – пробурчал тощий и высокий человек в синем берете и небрежно повязанным на шее платком. От него сильно пахло табачным дымом. Художник, понял Мотя и запаниковал. На всякий случай. – Вот тут ты завалил линию, а эта тень… Посмотри на нее. Приложи карандаш. Видишь? Откуда свет падает, а? Под каким углом? – Сказал Художник, смешно дергая кустистыми бровями.
– Да, – сказал Мотя, увидев наконец, что ему мешало, – я сейчас.
– Еще полчаса, – возвестил Художник, глянув на часы, – и на сегодня все.
– А когда следующее? – спросил Мотя.
– В среду, – Сказал Художник, – и, взглянув мельком на Мотину, в меру кособокую пирамиду, отбрасывающую приплясывающую тень, вздохнул, – Ладно, ты тоже можешь приходить.
Мотя ходил в студию долго, года два или три. Он все реже и реже заглядывал в кукольный театр. Его роли раздали девочкам. Руководительница отвечала на его приветствия сухо. Он к ним и заскакивал, в основном, чтобы поздороваться, маясь непонятно от чего. Театр вскоре, к его облегчению, переехал в другое, более приспособленное помещение в другом крыле, с небольшой сценой и хорошим освещением.
Художник, Николай Иванович, никогда не повышал голос. И если у кого–то не получалось, то он, вздохнув, объяснял, что, как и почему. Совсем уж бездарные у него в студии не задерживались. Им быстро становилось скучно. Казалось, что он и не прилагал к этому никаких усилий.
Когда Мотя окончил школу, то, как само собой разумеющееся, отправился в Город – поступать в художественное училище. Не потому что считал себя таким уж великим художником, а потому что, был уверен, что рисует ничуть не хуже главного Дубовского художника Трофима, занимавшегося оформлением праздников и рисовавшего афиши к новым фильмам.
Трофим частенько заглядывал в изостудию. Из одного кармана его серого в пятнах пиджака торчало горлышко бутылки с пробкой – бескозыркой, а другой оттопыривался от завернутого во вчерашнюю газету бутерброда с вареной колбасой из местного буфета. Они с Николаем Ивановичем, уходили в подсобку. Оттуда до студийцев доносились звяканье стаканов, шуршание разворачиваемого бутерброда и молчание. Они никогда не спорили, не говорили о работе или, там, рыбалке. Изредка про футбол, но чаще – просто тишина. Ученики их молчаливым беседам не мешали. Трофим, перед уходом, обычно бродил по студии, разглядывая работы. Мотя затылком чувствовал его усмешку, когда тот останавливался у него за спиной.
– А не так уж и плохо, – раздался однажды его сиплый голос, и Мотя удивленно оглянулся.
Трофим улыбнулся и, подмигнув глазом с полопавшимися сосудами, сказал, покачнувшись,
– Может из тебя и правда толк выйдет, а, шкет?
Чингачгук Большой Змей, сидевший на своем обычном месте в углу студии на полу, выпустил струйку дыма вслед уходящему Трофиму и укоризненно покачал головой.
В училище Мотя не прошел. Работы, привезенные им, как ему сказали в приемной комиссии, были в основном, в порядке, а вот с нужными бумагами случилась промашка.
– Ничего, – успокоил его Директор училища, дородный мужчина с пышным бантом на шее и бегающими глазами, – на следующий год приезжай со всеми положенными документами, и мы тебя непременно возьмем! Непременно!
Мотя, как ни старался, так и не смог разобрать цвет его глаз.
Мотя ездил в Город еще дважды. А еще через несколько лет, отстояв гигантскую очередь в авиакассе, подойдя к окошку, купил билет в один конец. Вышел, с трудом отыскав, на старое место у реки. Развел небольшой костер. Выпил пару глотков из прикупленной по дороге бутылки водки и, тщательно изучив билет, сложил из него самолетик и бросил в огонь. Выпил еще водки и равнодушно швырнул следом за билетом пачку подготовленных документов. Отхлебывая из горлышка, ворошил костер подобранной палкой, глядя, как весело горят справки, выписки, решения, рекомендации с прежнего места работы. А когда бумага прогорела, швырнул в огонь и папку с работами, оставив, поколебавшись, лишь один карандашный набросок. Мельком взглянул на низкое, быстро темнеющее в их широтах, небо с первыми, сонными звездами. Равнодушно перевел взгляд на костер. Пошевелив пепел обгоревшей палкой и, убедившись, что все прогорело полностью, и нет ни уголька, пошел домой.
Рисунок он прилепил с внутренней стороны двери кабинки с личными вещами на работе. Рядом с календарем юбилейного года с Кремлем и россыпью салютов, и иллюстрацией: «глаза» из популярного журнала. Он не понимал всеобщей к ним любви, но, пожав плечами, повесил тоже. Рисунок со временем куда–то запропастился, но Мотя, готовившийся к повторному экзамену на слесаря четвертого разряда, этого и не заметил. Каждая копейка на учете. Семья снова ждала прибавления. Соседка, старая ведьма, от взгляда которой у него стыла кровь в жилах, проходя мимо, бросила, пожевав губами: «Сына снова, чё ли, ждете?» Но жена пухленькая блондинка с блеклыми глазами, упрямилась, и вязала крючком розовые кофточки и чепчики, утверждая, что уж в это–то раз точно будет девочка. Не так, как в прошлые разы.
После первого же провала Мотя решил идти работать художником. Мест, где по его мнению мог бы пригодиться его талант, в Дубовске было всего два.
Главным, разумеется, был Дом культуры. В нем крутили кино и, что самое главное, от запоев киномеханика «Тарас–два–три», расписание практически не зависело. Мотя и другие случайные помощники, вполне справлялись и без него. Главное, чтобы Тарас, живой или мертвый, привез с базы кинопроката коробки с фильмами. И желательно теми, что были на афишах. И хотя случалось по–разному, на веселого Тараса никто не обижался.
Место художника в Доме культуры, разумеется, было занято. Трофима из его, пропахшего табаком и скипидаром, чулана, забитого красками и старыми плакатами, было не вытащить трактором. Разве что на кладбище, но надежно проспиртованный Трофим туда не спешил вовсе.
Второе место – цех ритуальных услуг в городском Доме Быта. Мотя туда и отправился.
– Вот, – сказал он начальнику, – мне бы… Ну, я, это, работу…
– А что ты умеешь? – Рассеянно спросил тот, аккуратно промакивая уголком носового платка единственный глаз.
– Ну… Это… Всё. – Потупился Мотя, стараясь не смотреть на изуродованное лицо, украшенное самой настоящей пиратской повязкой, скрывающей отсутствующий глаз, – я, это, ну, это, художник.
– О! – Обрадовался Начальник, – нам художник – позарез! А водку пьешь? – Спросил он, отложив в сторону платочек и уставился на Мотю налитым кровью глазом. – Все художники водку пьют.
– Я…, – поспешил его успокоить Мотя, – я как–то… еще… не очень. Вот и диплом надо…
– А–а, – погрустнел, отчего–то начальник, – тогда конечно. Но… А вот через полгода приходи, а? Через полгода у нас, как раз…
В это время, едва не вышибив дверь, в кабинет ворвался квадратный человек с пачкой бумаг в руках. Его багровая физиономия, украшенная феноменально огромным носом и увенчанная рыжей, всклоченной, шевелюрой, излучала во все стороны скорбь.
– Валера! – Заорал рыжий так, что стекла в окне задребезжали, – Ва–ле–ра! Где художник? Художник, где!? У меня наряды! Я один, Валера, один! Я не могу их все закрыть! Меня, – он гулко постучал кулаком по своей необъятной груди, – не хватит на все амбразуры разом!
– Витя! – Радостно заорал в ответ Начальник Валера, – где же я тебе художника возьму, а? Училище не присылает. Нетути, говорят!
– Я, вообще–то, художник, – встрял в их разговор Мотя, негодую от вопиющей несправедливости.– Правда, у меня диплома еще нет. Пока.
Витя и Валера, замолчав, уставились на него.
– Ты кто такой? – прогромыхал Витя, и бросил пачку нарядов на стол перед начальником.
– Художник, – ответил Мотя, – правда…
– Вот же художник! – Заблажил Витя, и Мотя испугался, что уж на этот раз окна точно не выдержат и лопнут.
– Мы с улицы не берем! – Заревел в ответ Валера, явно не испугавшись в отличие от изрядно струхнувшего Моти.
– А ты возьми!
– С испытательным сроком, – Сказал нормальным голосом Начальник Валера, – три месяца. Не оправдаешь доверия – убью. У нас на кладбище, как раз место есть. Для специальных случаев.
И уткнулся в Витины бумаги.
Мотя, глядя на его пиратскую повязку, понял, убьет. Но свой шанс он, кажется, получил.
– Лосев. Можно Лось, но лучше – Лосев.
Парень в черной кожаной куртке, предмете Мотиной давнишних мечтаний, сидел на спинке скамейки в позе Роденовского мыслителя и смотрел на детскую площадку. Площадка была пуста. Легкий ветерок лениво перебирал черные, как смоль, длинные волосы Лосева. Мотя вернул ему спички. Плюхнулся на другой конец влажной после ночного дождя скамейки и принялся выдувать кольца. Получилось три. Мотя осторожно попытался запустить сквозь них струйку дыма, но пока он прицеливался, кольца разбрелись куда попало, и вскоре рассеялись без остатка.
– Курево есть? – спросил Лосев. Мотя, не глядя, протянул ему смятую пачку. – Последнюю даже милиционеры не забирают, – вздохнул Лосев, выуживая сигарету и возвращая пустую пачку.
– Бери, у меня еще есть.
Лосев закурил и снова уставился на песочницу.
– У меня было синее ведерко, – сказал он и вздохнул.
– У меня – тоже, – сказал Мотя, затягиваясь. Курить не хотелось, но больше делать было нечего. – А еще лопатка.
– Лопатки у всех были, – откликнулся Лосев, задумчиво поглаживая длинный и прямой, как у Гоголя на иллюстрации в учебнике, нос, – а может мне ее из титана сбацать? У нас в цех титан завезли, все себе лопаты на дачу мастерят. Вот думаю – для песочницы пойдет?
– Отчего бы не пойти. – Отсыревшая сигарета, злобно потрещав, затухла, и Мотя, сплюнув табачную горечь, снова принялся шарить по карманам в поисках спичек. – Ею и по башке треснуть – не сломается.
– Вот и я о том же. Главное, чтобы не ребром.
– Череп расколет наверняка. Я такие видал.
Лосев взглянул на Мотю внимательней,
– Где работаешь?
– Кладбище.
– Череп можешь достать?
– Человеческий?
– Мне собачий ни к чему. – Он спрыгнул со скамейки и затоптал окурок. – Чернильницу нужно сделать. Писателем буду. Без чернильницы никак. Я уже и эскизы набросал. Череп вот подходящий найти не могу.
– Заброшенное кладбище, – сплюнул Мотя. – Говно вопрос.
Плевать сквозь щербинку между зубами было его коронным номером. Плевок вышел шикарным, но Лосев не обратил на него никакого внимания,
– Где? – Спросил он и Мотя понял, что тот готов отправиться туда прямо сейчас.
– Завтра.– Мотя тоже встал, – с утреца и сгоняем.
– А почему не сейчас?
– Тороплюсь. Девушка. – Солидно вздохнул Мотя. – Велено не опаздывать.
– Мне тоже, – сказал Лосев, и посмотрел на часы. – Черт, через пятнадцать минут нужно быть. Она у меня такая строгая, просто жуть. Да еще и в магазин заскочить.– Он выволок из кармана мятую бумажку и помахал ею. – Тебя… это, как? Ну, зовут? Я вечно имена забываю.
– Тим, – заторопился Мотя, – это только для тех, кто… когда… Но Лосев уже торопливо шел по дорожке, ведущей к городскому парку.
Мотя цвиркнул меж зубов. С надеждой осмотрелся – не видит ли кто? Вокруг по–прежнему было безлюдно. Суббота. В песочнице валялась красная пластмассовая лопаточка с отломанной ручкой. Мотя сел на деревянный барьерчик и, никуда не торопясь, зачерпнул лопаточкой сырой песок.
Тинка работала в скорняжном цехе, а Мотя чинил венки в ритуальном. В соседнем помещении, дальше, по увешанному портретами передовиков, и изредка фотографиями умерших сотрудников, коридору. Сразу за часовой мастерской и прямо напротив ювелира, отставного моряка, с золотыми зубами и кривой улыбкой старого уркагана, намертво пришпандоренной к обтянутому кожей черепу. Ювелир был с Мотей душно приветлив и зазывал поболтать, когда Мотя проходил мимо. Глядя в его тревожные глаза, Мотя непременно сказывался занятым, и разводил руками – в другой раз, обязательно! Стараясь улыбнуться поискренней. Ювелир отводил глаза, но не настаивал.
При каждой возможности Мотя норовил заглянуть к девушкам, шившим меховые шапки и посмотреть на Тинку. Она сидела за машинкой у окна и рассеянно улыбалась. Даже когда раздавалась дежурная шутка: «Синицина, женишок пришел!» и все начинали хохотать, ее улыбка лишь становилась мягче. Она глядела на пунцовое от смущения Мотино лицо и улыбалась, как бы спрашивая: «И правда, женишок, как дела?»
Мотя бормотал, что–то наспех придуманное. Обычно, насчет проволочки. Мол, нет ли у них, а то кладовщик, собака злая, ушел куда–то, а у меня план… Он так ни разу и не придумал предлог заранее. Войдя в мастерскую, выпаливал про проволочку и тут же стушевавшись, сбивался на привычную околесицу. Тетушки, девицы сплошь замужние, постарше Тинки, но все еще не растерявшие охотничий блеск в глазах, лишь вздыхали с плохо скрываемой завистью, глядя на его бестолковость: ну, ты чего, Синицина? Смотри, какой славный парень пропадает. Даром, что умом не вышел, зато тюфяк тюфяком и говорить складно не умеет. Все развлечение длинными, зимними вечерами. Посидите, помолчите вместе. Детишек настрогаете. С десяток. Глянь, какой он тощий. Вся сила в корень, небось, пошла. Обычно на этом месте Мотя махал рукой, и уходил, проклиная собственную ненаходчивость и чужие острые языки, грозившие ему неминуемым вымиранием от неизбежного одиночества.
Иногда Тинка приходила на работу с дочкой, походившей на мать, как две капли воды: вьющиеся черные локоны и ярко–синие, большие глаза на каплевидном лице с аккуратным, едва приметно вздернутым, кончиком носа. Вот только она, в отличие от матери, никогда не улыбалась.
Тетушки, радостно воркуя, разгребали меховые обрезки на большом столе в углу мастерской, освобождая место, и вручали ей припасенные для таких случаев коробку карандашей и большой альбом для рисования. Мотя такие дни любил. Тетушки, чтобы не смущать ребенка, не доканывали Мотю дурацкими шутками.
– Что ты рисуешь? – Спрашивал он, подсаживаясь. Наська с серьезным видом пододвигала ему альбом, и они разглядывали рисунки, пока не приходил начальник Валера и не гнал Мотю на рабочее место:
– План за тебя, бездельник, кто будет выполнять? – И, отвесив ему шуточный подзатыльник, подмигивал девочке, – что, мешал тебе этот оболтус? В следующий раз сразу меня зови!
Начальник, вообще–то, заглядывал в ту мастерскую тоже не просто так: у него были какие–то шашни с начальницей цеха Надеждой. Валера был женат уже в третий и, по закону, последний, раз. Никаких, увы, надежд.
– Ты что, книжек не читаешь? «Тома Сойера», к примеру? – удивился Мотя, глядя на пустые руки Лосева, – ты копать–то как собираешься?
– А что и копать придется? – Лосев задумался. Почесал в затылке, – Я слыхал, там черепа и на поверхности валяются. Мотя, на всякий случай, не стал выяснять источник его знаний. И махнул рукой, в направлении кладбища, что было за Змеиным распадком.
– Я там черепов не видел, – предупредил Мотя Лосева, только заброшенные могилки.
– Не важно, – мрачно ответил Лосев, – на месте разберемся.
Поляну с кладбищем Мотя отыскал быстро. Холмиков было всего пять или шесть. Раз в десять меньше, чем он когда–то насчитал в сумерках. А может, это было и другое кладбище. Лосев, попрыгал на ветке, отламывая ее от поваленного дерева, доедаемого мхом. Добыв орудие труда, Лосев принялся шуровать им, пытаясь пробиться сквозь мшистый холмик, выглядывавший из высокой травы, посреди поляны. Мотя устроился на бугорке, стоявшем на самом краю, прямо под старым пробковым дубом. Привалился к бугристому стволу и закурил, поглядывая в пол глаза на Лосева. Курил и думал, что тем летом шансы с девушкой, таки, были, а он их профукал, как последний фраер. И от столь неуместных в подобном месте мыслей, ему вдруг стало жутко и к горлу подступила тошнота. Он даже застонал потихоньку.
Чингачгук сидевший на корточках неподалеку, разложив лук и стрелы, готовился к походу. Глянув на Мотю, покивал неодобрительно и принялся полировать наконечник копья.
– Есть! – крикнул Лосев. Мотя удивился. – И даже копать не пришлось, Тим. – И показал найденный череп. Тот был маленьким, «детский что ли?», мелькнуло у Моти в голове. Подойдя, он выдохнул:
– Соба–ачий.
– Сам ты – собачий, – фыркнул Лосев, – ты когда видел собачий череп в последний раз, а? Тоже мне, биолух доморощенный.
Мотя признался, что давно. Пожалуй, недели две назад. Но да, этот на собачий, разве что, размерами похож.
– Это… – Протянул Лосев, – Это – медвежий. Гималайский. Они мелкие. Смотри, какие клыки!
Мотя и без него знал, что гималайцы мелкие. В Дубовске одно время мода была: промысловики, завалив по запарке медведицу, медвежат с собой притаскивали. В основном, гималайцев, хотя некоторые и бурых держали, пока те не вымахивали до трехметроворостых дубин, готовых от тоски в любой момент отчебучить все что угодно. Да хоть и сожрать своих хозяев – все какое–то развлечение. Что, пусть изредка, кстати, да и случалось. Но их никто и не жалел. Хозяев–то.
Клыки на медвежьем черепе были так себе. Обычные собачьи клыки. Но Мотя не стал ему перечить, и они пошли обратно. Мотя домой – у него, по случаю выходного, была припасена книга, читанная всего раз десять, а Лосев к своей девушке, Але.
– Ты, что череп к ней притащишь? Она же тебя выгонит. Моя – точно выгнала бы.
Лосев признался, что он как–то не подумал и решил заскочить домой, хотя это и немалый крюк.
День первый.
Она задержалась на секунду в дверях. Разноцветные зайчики от лампы, светившей дальше по коридору, прорвавшись сквозь бамбуковую занавеску, вспыхивали на каплях воды на её левом плече. Сердце у него собиралось выскочить из груди. Мотя не знал, за что хвататься в первую очередь. За разбушевавшееся сердце или за окаменевшее естество. Тинка взглянула на безмятежно спавшую в кроватке, стоявшей в углу комнаты, дочь. Наклонившись, осторожно поправила одеяло. На спине, на самой границе загара, от набегавших зайчиков, волшебным поясом поблескивали бриллианты–капельки воды. Взглянув на Мотю, Тинка прижала палец к губам: Тсс!
Окаменевший Мотя лежал на кушетке поверх легкого покрывала. Залезть под него он не рискнул.
Свет уличного фонаря, пробивавшийся сквозь неплотно задвинутые шторы, трепетавшие от легких прикосновений ветерка, превратил ее в марсианскую принцессу. Мотя всматривался в темное пятно лица приближающейся Тинки, окруженное копной растрепанных волос, боясь, отчего–то, опустить глаза ниже. Ее глаза едва заметно поблескивали. Мотя тонул в них, без всякой надежды на спасение.
– Ты еще одет? – Изумилась Тинка. Мотя с шумом втянул воздух, но она зажала ему рот ладошкой, – Ш–ш–ш! Тихо, ты, медведь!
Мотя кивнул и принялся лихорадочно стаскивать с себя трусы, единственный предмет гардероба, остававшийся на нем с того времени, когда она сказала: «Ну, и что же мне с тобой делать–то, а? Черт… – после недолгой паузы, решительно, – Раздевайся. Я сейчас».
Прислушиваясь к шуму льющейся в ванной комнате воды, Мотя лихорадочно сдирал с себя все, боясь, что она передумает и, вернувшись под бравурные звуки сливного бачка, возмутится: «Эт–то еще что такое?»
Застопорился Мотя на трусах, пытаясь понять – «раздевайся», относится к тому, что он завалился к ней в постель одетым, и она готова пустить его на остаток ночи досыпать под одеяло? Тогда снятые трусы будут расценены как… как…
– Я не уйду. – Заявил Мотя, выпячивая челюсть. В доказательство твердости своих намерений, показал вытащенную наугад книжку. Книжный шкаф стоял в коридоре, у самого входа в маленькую кухню. Шкаф из простого, струганого дерева, был на удивление большим. Он занимал пол стены и доходил до самого потолка. Каждый раз, приходя к ней в гости, он об него умудрялся стукнуться. Но, что для Моти было самое удивительное, книги в шкафу такие, за которые он мог душу продать. По крайней мере, за некоторые из них.
Он махал у нее перед носом, толстым сборником зарубежной фантастики, за которым гонялся уже черт знает сколько, а он, оказывается, дожидался у любимой женщины. Чудеса, да и только! «Ой, я это что, вслух? – Спохватился Мотя. – Слава богу, нет. Вот стыдоба–то, хожу к ней в гости уже чуть ли не месяц, знакомы, пожалуй, с год, а сказать, даже себе, что она для меня значит… А что, собственно? – задумался он, – И что я значу для нее? Она позвала меня позаниматься рисованием с дочерью. Красивая, да. Очень. И… все. Девочка и правда здорово рисует. В ее возрасте я рисовал цветок ромашку с разноцветными листьями, и машину самосвал с поднятым кузовом».
Рядом с ними, на речушке Кетовая, протекавшей через Дубовск, строили плотину. Мотя с друзьями, начихав на запреты взрослых, бегал смотреть, как с кузовов самосвалов ссыпаются огромные валуны, бесследно пропадая в бездонных провалах насыпи. После этого у него в рисунках, потеснив цветик–семицветик, и поселились самосвалы, засыпающие прореху в плотине. У Насти же мир в рисунках был куда разнообразней. В нем, по поросшим огромными грибами полянам бродили неведомые многоногие животные. На холмах росли гигантские цветы, а небо, как парусники океан, бороздили огромные птицы. В бурной реке, петляющей меж холмов, плескалась рыба–кит, пуская время от времени веселый разноцветный фонтан. Целый мир, который интересно было исследовать вместе с ней. И к каждой картинке она обязательно придумывала историю. А может, сначала придумывала, а потом ее рисовала? Мотя, как ни старался, так и не смог этого понять. А она, она не спешила раскрывать ему свои секреты.
Они пили на кухне чай, болтая о том, о сем. Спохватившись, Тинка взглянула на часы и пошла укладывать дочку. Девочка ушла без капризов: надо, так надо. Мотя читал, прихлебывая чай, и, не глядя, отщипывал понемногу от рогалика, лежавшего на блюдце. Тинкин чай остывал в чашке с сидящей на ветке канарейкой. Он подливал себе чай еще раза два и читал дальше о приключениях бродяги, занесенного на Марс волей случая на спине дракона.
– Ну, вот и все, – сказала Тинка, – заснула.
– Она у тебя – чудо, – сказал Мотя, отставив чашку и сгребая крошки с блюдца.
– Мо–оть, поздно уже… – Сказала Тинка, так и не присев за стол, – мне утром вставать рано. – И, посмотрев на раскрытую книгу и Мотины умоляющие глаза, вздохнула, – Ладно. Будешь уходить – захлопни дверь.
Мотя остался на кухне с книжкой в руках, общипанным рогаликом и едва теплым чаем в чашке. Он и не знал, сколько так сидел, перебирая слова, которые скажет, чтобы… Но слова все больше были какие–то несуразные. В основном, фразы, почерпнутые из романа, который он читал. Повторяя их раз за разом, Мотя, вдруг понял, насколько дурацким был роман. Живые люди так не говорят. И даже то, что их произносили условные марсиане на условном Марсе, не делало эти слова правдивей. Он встал и на ватных ногах пошел в комнату.
Квартира была однокомнатной, Тинка получила ее сразу после смерти мужа.
– Мы стояли в очереди сто какими–то, – рассказывала она, когда он заглянул к ней в первые, – и должны были получить ее неизвестно когда, но муж погиб и мне, нам – она вздохнула, – я тогда была на последнем месяце, дали ее сразу же. Он был рыбак. Их кооператив решил помочь.
– Шторм? – Спросил Мотя, представляя ураган и тонущий сейнер. И не успевающий им на выручку спасательный корабль.
– Мотоцикл, – пожала плечами Тинка, – его двоюродный брат, тоже наш бывший одноклассник, купил мотоцикл, и они, обмыв покупку, поехали его обкатывать. На встречную полосу вылетели. Оба насмерть.
Короткий коридор из кухни. Налево – комната. Напротив дверей, в углу – детская кровать. В глубине комнаты, под окном – разложена кушетка. На ней, отвернувшись, спит Тинка. Справа от комнаты, коридор, заканчивающийся встроенным шкафом. Налево входная дверь, направо – ванная. Коридорчик освещен горевшей круглые сутки тусклой лампой с крутящимся абажуром, гоняющим по стенам разноцветных зайчиков.
Мотя подошел к спящей Тинке на подгибающихся ногах и молча присел рядом с ней на покрывало. Тинка молчала. Мотя не мог понять, спит она или нет? Кончиками пальцев коснулся Тинкиного плеча. Она не пошевелилась. Спит. Вздохнул. И стал, как можно осторожней, поглаживать её руку, чтобы… «Ну что с тобой делать!» – неожиданно прошептала она и повернулась к нему. Мотя молчал. А что, уж он–то точно не знал, что с ним нужно делать. Он пытался разглядеть ее глаза, чтобы понять – шутит она или нет, но не смог. Да он и днем–то не был в состоянии понять, когда она шутит, а когда нет: ее глаза смеялись всегда. Она еще раз вздохнула и, отведя Мотину руку, прошептала: «раздевайся». И, встав, как была, в ночной рубашке до пят, ушла в ванную комнату.
Трусы не поддавались. Мотя пытался их содрать, но они, зацепившись резинкой за окаменевший член, никак не хотели сниматься. Когда же он сообразил, как их стянуть, не растеряв остатки гордости, Тинка уже лежала рядом и с любопытством наблюдала за его битвой с проклятым предметом гардероба.
Она вдруг замерла, но Мотя был неутомим.
– Ты… Ты что, кончил? – Спросила она.
– Д–да. – Пропыхтел Мотя, продолжая яростно двигаться с неумолимостью паровой машины.
Она ловким движением выскользнула из–под него.
– Вот черт! Я сейчас.
Вернувшись из ванной, Тинка легла рядом с Мотей, неожиданно крепко обняла его и, чмокнув в нос, сказала с сожалением:
– Знаешь, уходи. Мне только не хватало, чтобы Наська тебя тут утром застукала.
– Я женюсь, – сказал Лосев, – В Город вот, сгоняю и женюсь.
– А и, а… как, как она? – Спросил Мотя. Так, на всякий случай. Мало ли. – Я… я ее знаю?
– Я ей официально предложение сделал. – Сказал Лосев и, подумав немного, добавил. – Она приняла.
– Но ты же, вроде, хотел учиться? – удивился Мотя и швырнул камешек в воду.
Они сидели на утесе, на полпути к водопаду. Огромное море, образовавшееся после того, как плотина перекрыла речушку, протекавшую по распадку, лежало у их ног, метрах в двадцати ниже обрыва. Не доходя до серпантина, бегущего по склону сопки к бывшему водопаду, были оборудованы пляжи. На пляжах загорали и купались лишь местные стариканы. Те, кому было за тридцать и уже лень двигаться дальше. А дальше уже было их царство. Свободы и приключений. Во–первых, там была Скала, на которой они сейчас сидели. С нее ныряли только самые отчаянные. Даже самоубийцы обходили ее стороной. Далее, в получасе ходьбы – мост через бывшее русло речки, заполнившей за несколько лет водохранилище и бесследно растворившейся в своем потомстве.
Десятиметровая высота. Здесь ныряли все. Почти все. По крайней мере, те, кто боялся услышать в спину презрительное: «трус, с моста не нырнул. Даже не с перил. Даже солдатиком». Выше по затопленному ручью – водопад. Когда–то огромный, метров пятнадцать высоты, а теперь, после затопления, – просто перекат, с бездонной пропастью под ним. Там все пытались донырнуть до дна. Никому не удавалось, хотя некоторые и норовили схитрить: ныряли, зажав камешек в руке, чтобы вынырнув, продемонстрировать его всем – Вот! Но таких было немного, все знали, что даже самые отчаянные ныряльщики не смогут погрузиться так глубоко, чтобы хотя бы разглядеть дно.
– Интересно, – сказал Лосев, – тут как?
– Метров пять прямо под скалой. Чуть подальше – все двадцать.
– А ты откуда знаешь? – Подозрительно спросил Лосев. Вариант, что Мотя уже прыгал со скалы, не приходил ему в голову.
Да Мотя и правда не прыгал с этой скалы. Прыгал одноклассник, у которого отец утонул в младшем братце рукотворного моря – небольшом пруду, устроенном на все той же речке, только ниже по течению. На излучине, рядом со старой Мотиной школой. Речка, отплясывая гопака, каждый год меняя русло. И этими, своими выкрутасами, она достала всех так, что ее решили перекрыть. Пруд вышел мелким. Настолько, что даже нырять было негде. Лишь рядом с самой запрудой было место глубиной метра в полтора. Жители Дубовска запруду любили. Лужу, как они ее называли. Каждый солнечный день на пляже у Лужи было полным полно народу. Раз в месяц – два, все загорающие становились свидетелями поисковых работ. Два аквалангиста из местного клуба, включались в аппараты и погружались в поисках очередного пропавшего. Искать с аквалангами на такой глубине было крайне глупо, но аквалангисты смотрелись браво и их вызывали и вызывали. Чаще всего они, под одобрительный шум зрителей, вытаскивали из воды очередного жмурика, которого забирала заранее вызванная карета скорой помощи и пляж тут же возвращался к обычным развлечениям – игра в мяч на воде, да плавание наперегонки среди мелкотни. В общем, жизнь продолжалась. Иногда, съев весь воздух, аквалангисты с сожалением говорили «чисто» и, собрав свои аппараты, уезжали. Но такое случалось редко. Однажды какой–то духарик разделся до трусов и, забыв, для чего это сделал, уехал на автобусе на другой конец Дубовска. Домой. Два дня его искали всем городом. Одежда висит на грибочке, на пляже. Туфли, начищенные до блеска, стоят с носками внутри. Брюки, рубашка, галстук – все есть. Кроме самого жмурика. Нашли. Накостыляли, по шее, не слушая объяснений, что во всем виноват «Ветерок».
Летнее кафе «Ветерок», собственно, и поставляло клиентуру в Лужу. Павильон стоял метрах в пятидесяти от пляжа. Между Домом Культуры и Лужей. Работяги после смены заскакивали пропустить, не присаживаясь, по рюмочке и тут же отправиться далее домой, закусив бутербродом из ржавой селедки пряного посола на кусочке серого хлеба. Да вот только остановиться на одной было под силу далеко не каждому.
Мотин одноклассник увидев, что в этот раз из Лужи выудили ни кого иного, как его собственного папаню, от огорчения и сиганул, разбежавшись, солдатиком со скалы. С воплем: «За Батю!» Хотя при жизни его, они последние несколько лет даже не разговаривали. Но не разбился, вопреки всем прогнозам, а лишь отшиб ступни ног. Так, что всей компании пришлось сидеть под скалой несколько часов, пока он снова не смог ходить. Тогда–то и поныряли с небольшого выступа, что обнаружился внизу скалы. Сверху, да и с дороги этот выступ был не виден, а с другого берега было слишком далеко, чтобы разглядеть. Мотя даже добрался до дна, ничего интересного так и не увидев. Каменная осыпь, уходящая в зеленую мглу. «Надо было не солдатиком нырять» – бубнил одноклассник. Все с ним были согласны: отшиби тот башку вместо ног, не пришлось бы торчать столько. Вызвать скорую, послав гонца в Дубовск, было бы быстрее и проще.
Лосев посмотрел на далекую отсюда воду,
– Мне семейную жизнь начинать надо, сам понимаешь – ответственность.
И, сплюнув вниз, подсел к маленькому костру, на котором они жарили лапки пойманных лягушек. Лапки были несравнимы с их аппетитом, но ничего с собой они не прихватили, когда Лосев предложил пойти искупнуться. Еще была змея, довольно крупный полоз, необдуманно выползший погреться на солнышке. Мотя не подумав, размозжил ему голову камнем, но ножа с собой не оказалось, а разделывать змеюку без ножа было лень.
– Пришлось к папаше на поклон идти. – Сплюнул Лосев. – Вчера с ним по телефону говорил. Завтра еду в Город. Дня на три–четыре. Приготовить все надо. Будешь свидетелем на свадьбе, Тим?
– Меня же не будет, – сказал Мотя с сожалением, – у меня в Н–ске, документы в училище приняли. С девушкой нужно поговорить, она еще не знает, что я уезжаю. Может оно и к лучшему.
– Жаль. – Сказал Лосев, – Она – особенная. Познакомились бы. Аля говорит – давно пора.
– Моя тоже. – Отчего–то осипшим голосом сказал Мотя, задрав подбородок. Хотя он даже и не заикался перед Тинкой ни о каких отношениях. – Сегодня же схожу, – решился он, – Вечером загляну. Так ты что, и правда, решился переезжать?
Мотя впервые попал к Тинке в гости, когда у Начальника Валеры в руках взорвался паяльник. Он, отправив громогласного Витю доставить готовый заказ очередным безутешным родственникам, паял парадный венок к празднику основания города. Венок был очень важным заказом, и Валера, член городского совета, не доверяя никому, собирал его самолично. Мотя был один в мастерской в тот день и запаниковал, но, прибежавшая на крики начальница Тинки, взяла спасение временно ослепшего Валеры в свои железные руки. Она отрядила Тинку в помощь Моте – проводить Валеру домой и позвонила в Наськин детсад. Ехать в больницу Валера наотрез оказался, а встречаться с его женой, Надежда и вовсе не горела желанием. Сопроводив Валеру и удостоверившись, что он в надежных руках, они кинулись забирать Наську из сада – было уже совсем поздно. Уже у самого ее дома, Тинка, помявшись, пригласила Мотю заглянуть на чай.
Лосев жил на окраине Дубовска в однокомнатной квартире, оставшейся ему после смерти матери. Лосев старший, никогда не живший с ними, был Очень Большим Начальником в Дубовске, пока его не забрали в Город, на повышение. Там он стал просто Большим Начальником. Хотя и не столь большим, как раньше, но и не маленьким совсем. Лосев несколько раз предлагал Моте помощь с училищем: «ему один звонок сделать», но Мотя не хотел, чтобы ради него Лосев шел на такие жертвы.
Лосев старший, официально – отец двух квелых девиц, жаждал наследника своей власти и делал все, чтобы этого добиться. Лосев же младший, будучи бастардом, хладнокровно пресекал все поползновения проникнуть в его личную жизнь. После седьмого класса, не смотря на приличные оценки, Коля Лосев, выпятив челюсть и не обратив никакого внимание на уговоры матери – секретарши директора завода, отправился в ремеслуху. Выучился на сварщика и стал работать в подсобном цеху химзавода и учиться в вечерней школе. Папаня ему, разумеется, помогал. Но из всего присылаемого, Лосев лишь однажды согласился принять пару вещей. Настоящие джинсы и кожаную куртку. В Дубовске их купить было невозможно. За любые деньги. А ехать в город – сутки на дилижансе по перевалам, горным дорогам и, полных бандитами, лесам. Все остальное из присланного мать продавала по знакомым: жить–то на что–то было надо.
– Папаша счастлив. Должность мне организовал. Квартиру. Сейчас двух, а, как только диплом получу – трехкомнатную подгонит. – Сказал Лосев, сморщившись, – Козел. Если бы не… Ради нее, я даже… Да хоть на Луну. – Он длинно сплюнул в чахлый костер и замолчал.
День второй.
Мотя, оглушенный происшедшим, сослался на придуманную на скорую руку болезнь, и на работу не пошел. Он бродил по квартире кругами, пока ноги не стали отваливаться от усталости. Телефон зазвонил в тот самый момент, когда Мотя медленно опускался на старое кресло с изрядно потертой, зеленой обивкой.
– Я отвезла Наську к бабушке на несколько дней. У тебя на работе сказали, что ты заболел. Что–то серьезное?
– Я сейчас, я не…, просто, я, я сейчас.
Мотя положил трубку и кинулся к дверям, натягивая на ходу оранжевую ветровку.
Они не разговаривали. Мотя только ойкнул раз, скорее от неожиданности, чем от боли, когда Тинка, куснула его за нижнюю губу. Они вцепились друг в друга, как боксеры на ринге и не могли разойтись. То, чем они занимались, скорей, походило на отчаянную борьбу без правил. Не на жизнь, а на смерть. Лишь легкий ветерок из открытого настежь окна изредка возвращал их в реальность, из которой они тут же совершали новый побег, не слыша ни звуков погони, ни криков конвоиров, ни сиплого лая, неумолимо настигавших их сторожевых псов.
День третий.
Тинка шествовала по двору, улыбаясь своей обычной неземной улыбкой. Рядом с ней решительно шагала хмурая Наська. Мотя заметил их, когда они только вышли из–за угла соседнего дома, угрюмой пятиэтажки, с балкона которой за ними наблюдал старый Мотин товарищ – гималайский медведь, живший на этом балконе безвылазно уже второй год. Митя с ним здоровался каждое утро, проходя мимо. Медведь в ответ благосклонно кивал.
Мотя видел, как Тинка махнула рукой, показывая Наське, куда они идут. Та кивнула. Они прошли песочницу, прикрытую от воображаемого ненастья, в Дубовске всегда прекрасная погода, большим деревянным грибком.
Когда–то Мотя не мог допрыгнуть до грибка, а если и допрыгивал, то максимум, что удавалось – повиснуть на вытянутых руках и, раскачавшись, спрыгнуть в центр песочницы. А потом, вдруг обнаружил, что без всякого труда дотягивается до него рукой. В один прекрасный день, удостоверившись, что его никто не видит, Мотя одним движением взобрался на грибок и уселся на его верхушке. После этого на грибок он больше не обращал никакого внимания.
– Привет, а я и правда заболел… У меня, кажется, ангина.
Мотя в одних трусах выразительно сипел в телефонную трубку.
Вчерашние ласки сквозняка не прошли даром. Тинка молчала.
– Ты еще там?
– Да. – Ответила она. Помолчав, добавила, – ты знаешь, мы сейчас придем.
– Мы? – хрипит Мотя в трубку.
– С Наськой. Пришлось ее забрать от бабушки – они не ладят. Какая у тебя квартира?
– Шестьдесят шесть. Дом…
– Да, дом я помню. Мы скоро.
Мотя осторожно положил трубку и застыл, пытаясь сообразить, что ему делать в первую очередь. Махнув рукой, кинулся в комнату, где организовал себе походный лазарет. На полу, возле кресла, главное лекарство: пузатая бутылка болгарского коньяка «Счастье». Им он полоскал горло. На большее тот не годился. Сорвав с дивана пропахшую потом простыню, Мотя запихал ее в корзину с грязным бельем в ванной. Вернувшись в комнату, застилил чистую, отыскав, поновей. Сверху накинул плед. Спохватившись, перевернул подушку. Менять наволочку – выше сил. Собрав все три, валявшихся у дивана, носка и, непонятно как оказавшиеся на кресле измазанные глиной джинсы, отправил их вслед за простыней. Пополоскал горло. Мерзкая процедура. В знак утешения, скривившись, проглотил коньяк. Подошел к окну – не пропустить бы гостей. По дороге, затолкал битком набитый рюкзак подальше в угол и загородил креслом. Вроде не видно.
– Наськ, а может ты в песочнице хочешь поиграть?
– Но у меня ничего нет, – рассудительно сказала Наська, – даже лопаточки.
– А пластмассовая тебе подойдет? – Спросил Мотя, – У меня, кажется, есть такая.
Наська внимательно посмотрела на него, перевела взгляд на мать, сидевшую в кресле с незажженной сигаретой в одной руке и чешской хрустальной пепельницей в другой. Вздохнув, согласилась,
– Хорошо. Я пойду. – И, отложив карандаши и бумагу, встала из–за стола и направилась к двери. К явному неудовольствию Салазара, огорченно мяукнувшему вслед.
Вообще–то, обычно Салазар звуков не издавал, считая это ниже своего достоинства. Впрочем, он много чего считал ниже своего достоинства. Например, обращать внимание на людишек. Он терпел лишь избранных, да и то недолго, позволяя провести раз или два ладонью по его дергавшейся от прикосновений спине, прежде чем прольется кровь.
– Погоди! – Крикнул Мотя, – я сейчас!
И, запрыгнув на зеленую табуретку, стащил, нащупав на антресолях в прихожей, между так и неподшитыми валенками и банкой с засохшими белилами, синее пластмассовое ведерко. В ведерке, к всеобщему облегчению, лежал полный песочный комплект: лопатка, грабельки и насколько формочек: треугольник, звезда и плоская блямба.
– Вот! – Вручил Мотя ведерко, – держи!
Наська, проинспектировав содержимое ведерка, вздохнула,
– Синее. – Выразительно посмотрела на непутевых взрослых. Вздохнула, – Я же не мальчик.
– А сейчас на улице никого нет, – успокоил ее Мотя, – не переживай.
Наська ушла, и они, закрыв за ней входную дверь, молча двинулись в комнату, по дороге скидывая с себя одежду.
В соседней комнате громко тикали настенные часы. Мотя едва успел прошептать: «у меня ангина…». Тина поцеловала его в лоб и прижала палец к губам, призывая хранить тишину. Они снова вцепились друг в дружку. Тина поцеловала его, как Мотя не уворачивался, в губы.
– С ума сошла, – прохрипел он, – заразишься ведь!
Она не ответила. Встала с дивана и подошла к окну посмотреть, как там Наська. Выглянула, прячась за занавеской. Мотя смотрел на ее голую спину, уже ничуть не робея. Перевел взгляд ниже, на молочно белые ягодицы. На правой, маленький прыщик в ложбинке. Достаточно протянуть руку, чтобы коснуться. Он даже потянулся, но отдернул руку в последний момент.
Удостоверившись, что в песочнице все в порядке, Тинка плюхнулась в кресло и отхлебнула Мотин коньяк из горлышка.
– Завтра Николай возвращается. – Сказала она, вдруг скучным голосом.
Мотя замер.
Тинка еще раз приложилась к бутылке и пожала плечами.
– Я… замуж выхожу.
– Что? За… Кого? Почему?
– Я же говорила.
Мотя молчал. Тинка махнула рукой,
– Он хороший человек, ты не думай. Смешит меня все время. Представляешь, – она едва заметно оживилась, – С ним даже Наська улыбается. Через два дня расписываемся, а свидетеля–то тю–тю. Он своему единственному другу предложил, а тот, представляешь, отказался. – Она замолчала. Мотя молчал тоже. Тинка вдруг всхлипнула, – Вот же дерьмо…
Мотя ощутил внутри себя зияющую пустоту, заполнить которую было решительно невозможно.
Она медленно одевалась, вертя каждый предмет одежды в руках, как будто впервые его видел. Мотя, напялив трусы, сидел на диване и крутил в руках обломок карандаша, поднятый с пола.
– Я… не смогу вам помочь, – сказал Мотя. – Погоди, – встал он, – сейчас. А у… него, что, больше некого попросить?
Собравшись с мыслями, выдвинул ящик из письменного стола. Открытка лежала сверху, на старом журнале. На открытке дилижанс. На колках кучер в огромной черной шляпе. Из окна дилижанса выглядывает девушка с яркими голубыми глазами, ужасно похожая на Тинку. Это и привлекло его внимание в почтовом отделении, куда Мотя, бесцельно слонявшийся по городу в поисках чего–то запоминающегося, забрел больше от отчаяния, чем по здравому размышлению.
– Спасибо, – сказала Тинка, повертев неподписанную открытку. – Он тут ни с кем особо не общается.
– Не могу ничего придумать.
– Наверно так даже лучше, с кем–нибудь с работы договорится.
Тина, уже полностью одетая, отстраненно сидела в кресле. Мотя затолкал билет на самолет, лежавший в ящике стола, под журнал.
– Надо идти, – сказала она, вставая, – куча дел и… Ну, сам…
Махнув рукой, Тина медленно пошла к выходу. Провела кончиками пальцев, проходя мимо книжного шкафа, по истрепанным обложкам серии «Мира Приключений», стоявших вразнобой на верхней полке. Так и не обернувшись, вышла из комнаты. Мотя услышал длинный скрип входной двери и, после бесконечной паузы, выстрел захлопывающегося замка.
В открытую дверь комнаты проскользнул Салазар и, мельком взглянув на Мотю, заскочил на подоконник. Неулыбающееся, неожиданно чужое, лицо Тинки, стояло у Моти перед глазами. Ее глаза… Он зажмурился и помотал головой. Салазар сидел на подоконнике и пристально смотрел на него. Мотя равнодушно удивился такому вниманию. Он изобразил, что стреляет в кота из воображаемого пистолета: «Бах!». Салазар замер и Моте показалось, что кот сейчас и правда свалится замертво от его выстрела. Но тот, фыркнув, запрыгнул на распахнутую форточку и, повернувшись к Моте спиной, снова замер, разглядывая что–то на улице и изредка нервно подергивая хвостом.
Мотя судорожно втянул в себя воздух, поняв, что не дышит. От движения воздуха, рассыпалась кучка остывшего пепла, выбитая когда–то из трубки Чингачука. Самого его давно уже не было видно.
Мотя поднял с пола, оброненный Тинкой носовой платок с вышитой монограммой «А.С.» и, вздохнув еще раз, попытался унять дрожь в руках.
Положил, разгладив ладонью, платок на стол, рядом с рисунком. Он сделал этот набросок вчера вечером, придя домой. Стоя у стола, на первом попавшемся обрывке бумаги. Огрызок старого карандаша, отыскался случайно. Лицо хохочущей Тинки, с растрепанными волосами. Мотя повертел рисунок в руках, пытаясь понять, что в нем не так. Достал из рюкзака альбом с приготовленными работами и положил в него рисунок. Уже завязав веревочки, понял – глаза. В них было то самое выражение, что он когда–то так пытался добиться, рисуя проклятого льва и вот сейчас… Он взял в руки билет, купленный утром и, проверив еще раз, кинул обратно в стол. Дерь–мо. Медленно опустился на диван. Посмотрел на спину сидевшего в форточке кота. Перевел взгляд на стоявшую на полке статуэтку приготовившейся взлететь цапли с лягушкой в клюве и отбитым крылом. На полке, между цаплей и недоделанным осциллографом, тюбиком окаменевшего клея и обломок крыла. Затем снова поднял пистолет и пустил себе пулю в правый висок.
Герой
«И сказал Пелиштимлянин Давиду: поди–ка ко мне, и я отдам тело твое птицам небесным и зверям полевым»
Пророки. Книга Шмуэль I
Ну, ма–а… – Тощий Лерка с подбитым левым глазом и руками в неистребимых цыпках от постоянной возни с приблудными животинками, бубнил под нос, стараясь не смотреть мамке в глаза, – Не, а ну, бля, чё она!
Она – классная, училка. А ведь жизнь только налаживаться начала, после того взрыва бикфордова шнура прямо под ногами у директорши. Ее счастье, что случайно наступила на шнур и огонь не дошел до детонатора. Ногу может и не оторвало бы, но из школы в этот раз выперли бы без разговоров. Он, растерявшись, ей радостно так улыбнулся: «Добрый день, Вероника Ильинична!» Та чуть не рухнула. И чего они на задний двор приперлись? А классная и тогда у нее за спиной маячила. Лерка едва ей успел: «Здрассь, Людмила С–стиновна, блядь!» Последнее, думал, что про себя. Но это уже и не важно, дым, пыль, крики… И, как она услышала? Останешься снова на второй год. В ремеслуху пойдешь, коров пасти выучишься, хоть какое–то занятие. А я чё, я ни чё, уж лучше коров пасти: тишина, никто не зудит, кроме слепней, да мошки. Да уж точно лучше они, чем Людмилка с ее придирками. Житья от нее никакого. В натуре – сука! А я чё, я и не говорил… Че–о–орт, снова вслух, что за напасть. Нет, пора за чуфнайкой и на рывок. У Чики старшего есть чуфнайка. Она ему сейчас не нужна, он после ходки на малолетку, отъедается. Даже из дома не выходит. Во отощал. Три рубля он уже заначил, осталось совсем немного на билет на автобус, а дальше до Города в собачьем ящике можно доехать, под вагоном. Вот только без чуфнайки вилы, никак. Зима, до лета никак не дожить… В чуфнайке есть шанс доехать, и даже, если повезет – живым. Как Санька Козлов. Он же не вернулся. От хорошей жизни не возвращаются. А Городе настоящая жизнь, не то, что у нас тут. Уроки? Да не задали нам. Вот только мамка Санькина на меня теперь смотрит странно. А я чё, я ни чё. Ни сном ни духом, ага. Хорошо хоть расспрашивать перестала. Везет Саньке. Только по рисованию. Да посеял я альбом, посеял! И карандаши. Конечно все, не по одному же. Всю коробку где–то. Если он чего терпеть не мог, так это рисование. А еще Людмилка со своими: «мне нравится, как ты рисуешь. У тебя определенно есть талант». Рубля хватит. Да, если будет сдача – четвертинку полубелого, если не черствый. Три дня без сладкого. Это она смеется, что ли? Можно подумать, у нас тут медом намазано все время. Пчелы от обжорства летать не могут. Медведи свои носы в окна суют. Да иду я, иду! А я и не просил меня рожать!
Длинный барак, из старых железнодорожных шпал, пахнущих креозотом, в одной из комнат которого жил Лерка с матерью, стоял в череде таких же, унылых коробок, в распадке на окраине Дубовска. До школы в самом городе, было не так уж и близко. Тропинка, проскочив жидкий лесок, перетекала, летом вброд, а зимой по льду, ручей, да так и тащилась себе не спеша дальше. Еще километра два вдоль круглый год вусмерть разбитой лесовозной дороги. Лесовозы по ней, впрочем, тоже ходили редко. Только самые отчаянные. Те, что не боялись застрять в колее, потому что, в случае чего, скорой подмоги ждать было особо неоткуда.
Заначака была в фундаменте, с той стороны дома, что к сопке ближе. В большой щели, прикрытой обломком кирпича. Там, в жестянке из–под леденцов монпансье, лежали три рубля. Лерка доложил к ним еще рубль. Полюбовался и засунул коробку поглубже, вытащив свернутый в трубку альбом для рисования и коробку карандашей. Карандаши все еще были не оточены. Точилки у Лерки и правда не было. Но ее можно отобрать у кого–нибудь. У Гуся, например. Он все равно терпеть не мог этого маменькиного сынка, живущего, к тому же, не как все в их классе в бараках, а в отдельном доме, за высоким забором. Решено. Осталось альбом еще раз потерять и можно свалить уже в Город, отыскать там Саньку. Он–то уж точно ему будет рад. Друг, всё–таки.
В декабре, как–то совсем неожиданно, даже для нее самой, на город и окрестности навалилась оттепель. Недели за две до Нового года. И как только все изрядно подтаяло и даже очумевшие подснежники уже пытались выяснить, что там наверху приключилось, вжарил дожидавшийся за углом своего часа мороз. Все немедленно зазвенело, захрустело, и замерло на полувздохе, схватившись ледяной коркой. И очумевший от такой фигни лесной народец, галдя и отталкивая друг дружку, рванул в Дубовск. Все равно по эту сторону горного хребта больше–то и некуда было.
По улицам, в поисках еды, осторожно обходя людей, бродили отощавшие косули. Зайцы, не рискуя сильно высовываться, маялись по подворотням. На помойках громко шебуршились, роясь в свежих помоях, кабаны. Ну, эти–то не боялись тут никого и ничего. Хотя, они и в лесу–то никого не боялись. Разве что, медведей. Но и те их побаивались ничуть не меньше. Так что сталкивались по своей воле они лишь летом, во время нереста лосося.
В нерест медведи, забравшись в реку, вышвыривали на берег перевшую напролом вконец очумевшую рыбу, а наглые кабаны ее поедали, похрюкивая от удовольствия. Пока медведи не обнаруживали, что их самым беспардонным образом обкрадывают. Ну и, если конечно к тому времени кабаны, нажравшись, не сваливали восвояси, огорченные медведи, выпучив налитые кровью глаза и ревя пожарными машинами, кидались на обидчиков. Предугадать результаты таких битв обычно было трудновато.
От кабанов на бой выставлялся самый матерый. Он громко хрюкал и, такой, невзначай обнажал клык. Клык бывал сантиметров до пятнадцати. По крайней мере. Не клык — турецкий ятаган. Кабан — янычар, весил с полтонны. Медведи, посовещавшись, выдвигали не менее достойную кандидатуру. Пузана, килограмм на восемьсот, украшенного шрамами с головы до пят. На импровизированных трибунах — зрители.
Янычар и берсеркер отходили на отмеченные позиции и, подбадриваемые истерическими выкриками дам и улюлюканьем толпы, доводили себя до исступления. Окончательно озверев, бойцы с ревом кидались на встречу друг с другом. Схватка обычно недолго длилась. И либо кабан с перебитым хребтом и диким визгом, летел под ноги медведей — зрителей, и дальше начиналось пиршество у косолапых, а понурые хрюшки тишком растворялись в лесу. Либо медведь, что, все–таки, бывало чаще, с вываливающимися потрохами, припадал на четыре лапы в тщетной попытке, путаясь в собственных кишках, спастись бегством. Тогда уже янычар–победитель, бросив презрительный взгляд на поверженного великана, уводил не оборачиваясь, стадо в лес. Погоню за ними никто не рисковал снаряжать.
Лерка шел морозным утром то ли в школу, то ли из нее, а может и вовсе, по своему обыкновению, прогуливал уроки. Попрыгав на ледяных пятнах, промёрзших до дна луж, он лихо пинал добытые льдинки. Подобрав прут поудобней, сшибал торчавшие изо льда бодыльи камыша. Бодыльи, обдуваемые легким ветерком, пытались было увернуться, но не на того напали! Лерка лихо сносил им бошки. Косил врага рядами и колоннами. Да и кто мог выстоять против такого героя?
И так он весь в трудах и заботах дошел почти до середины своего пути. То ли, к дому, а то ли, совсем наоборот. Тут–то, из–за огромного орехового куста, и выбрел на него медведь, очумевший от скуки и изрядного недоеду. И чего ему не спалось, то никому неизвестно, но он, обнаружив Лерку, ужасно обрадовался. Лес–то опустел, все подались в город за пропитанием. Обрадуешься тут. Вышел медведь из кустов, встал, для солидности, на задние лапы и ласково так Лерку осматривает. Решает, значит, с какой стороны его есть–то начинать. А Лерка, как был, замер. С прутиком в одной руке и с тощим портфелем в другой. Был бы прилежный ученик, в портфеле хоть книжки были бы. Все, какой ни какой, вес. А у него, как назло, в портфеле только альбом по рисованию и дневник. Да и тот с половиной страниц – остальные–то Лерка выдрал. Чтобы не огорчать родительницу неуместными записками от дуры–училки. Камень подобрать? Так толку–то с него… Короче, отбиваться от медведя нечем, а бежать – смысла никакого: медведь лошадь на полном скаку догоняет. Да еще такой гигант, весь в шрамах–доспехах и обмотанный шкурой раза на два.
Медведь, видать, для себя все решил, и, шагнув вперед, нежно так Лерку за плечи приобнял. Вздохнул с сожалением, и пол морды лица ему и откусил. Лерка орет, а медведь жует задумчиво: пробует, значиться, как тот на вкус? И вздыхает. А, да и как тут не вздыхать–то, а? Того Лерки ему на зуб один, а зимы еще о–го–го сколько. Беда, да и только. Жует он, значит, и вздыхает. Гру–устно так. А тут из–за поворота, совершенно неожиданно, какой–то левый лесовоз выныривает. И чего его туда занесло – никому не известно. Может, план горел? Хотя, какой у лесовозов зимой план может быть? Скорее всего, начальник не вовремя из запоя вынырнул и, не разобравшись, послал лесовоз в дорогу, да. И тот, лесовоз, такой, поняв, что происходит, как давай бибикать! Медведь, конечно, сильно изумился, но виду не подал. Только жевать, что от Лерки откусил, перестал. До выяснения всех обстоятельств. Лесовоз истерично бибикает, медведь, значит, изумляется. Потом медведь, натурально, опомнился и изумляться–то перестал. В сторонку Лерку отложил, мол, ты полежи тут чутка, пока я выясню, что там стряслось и не надо ли какой помощи? И, переступив через завывающего Лерку, двинул к лесовозу. Да не учел, что шоферюги–то в Дубовске – сплошь промысловики. Без карабина под седушкой, да против правил, с досланным в ствол патроном, не ездят. Дураков–то нынче нема. Иди, знай, какая годная живность на дорогу выскочит. В магазинах–то мяса сто лет, как не найти: мясной отдел в гастрономе за ненадобностью упразднили давно. Положил удивленного медведя шоферюга пулей в лоб и к пацану объеденному кинулся — жив ли? А тот лишь глазом уцелевшим моргает и орет, чем осталось. Ну, как орет, пищит зайцем, скорее. Пришлось шоферу–то, как не обидно, медведя бросить, ветками едва закидав, а самому в больницу с объедком лететь, бибикая во все стороны.
Собрали врачи Лерке все, что смогли. Даже кусочек носа остался. Ну и глаз. Один. Лерка, как в себя пришел, мать увидел. Та ему яблок принесла. Сидит на стуле возле Леркиной кровати и плачет. Да Лерка и сам чуть не заплакал. Какие, бля, яблоки? Он даже пить толком не может – больно же, до усрачки! Из подарка новогоднего, что ли? Так там же еще апельсинка должна быть. И две мандаринки. В следующий раз?
Ха! Сказал заглянувший доктор, собиравший Лерку по частям, да ты пацан, всех переживешь, ты еще директором кладбища будешь, а мы все твоими клиентами! Хы–хы! И убежал по делам дальше. Лерка, обдумав предложение, осторожно помотал головой. Буду. Альбом? Хорошо, только карандаши нужно поточить, он–то все как–то не удосужился. Нарисует того самого медведя. Саньке показать. И как он сам отважно стоит перед разъярённым великаном. С мечом в одной руке и щитом в другой. Нет, с пращей. Типа, гладиатор. Как Людмилка на уроке рассказывала. Надо только получше историю обдумать, а то скоро лето и мамка обещала в Город съездить. В гости к тетке. Своей сестре старшей. Та пусть и ведьма ведьмой, но добрая. У нее и сад есть. Там, глядишь, и Санька отыщется. И чуфнайка… Да и черт с ней, с той чуфнайкой. И Санькой, и с… И тут Лерка и взаправду заплакал. Кажется, впервые в жизни.
Обратный рейс
«— Потом… — пробормотал он. — В общем–то никто не знает, что было потом, Анка. Передатчик он оставил дома, и когда дом загорелся, на патрульном дирижабле поняли, что дело плохо, и сразу пошли в Арканар. На всякий случай сбросили на город шашки с усыпляющим газом. Дом уже догорал. Сначала растерялись, не знали, где его искать, но потом увидели… — Он замялся. — Словом, видно было, где он шел.»
Стругацкие А. и Б. «Трудно быть богом»
Дюжина Нью—йоркских мафиози в костюмах, каждый стоимостью больше подержанного мерседеса Эла, заняли в буфете оба стола у окна и устроили такой гвалт, что он не стал тут завтракать. Пройдя лобби, Эл кивнул приветливо склонившему голову портье, и вышел на шумную даже в это время Рене Левек. Пройдя квартал, завернул в ресторан «Олений сад» через дорогу от красных ворот Китайского Квартала. Изучил истрепанное меню. Покрутил в руках палочки, дожидаясь, пока официантка обслужит явно пребывавшего не в духе хозяина заведения, швырнувшего свой передник на стол. Официантка принесла ему чашку лапши и хозяин, пожилой китаец, взял вилку и принялся ее быстро поглощать. Эл бросил на стол меню и вернул в жестяное ведерко посреди стола, палочки. Заказал омлет. Омлет пах кленовым сиропом. Как и все тут. Привычно отказавшись от черничного пирога, выпил чашку дрянного кофе. Оставил на столе чаевые: Две полудолларовые монеты и две десятицентовые.
Вернувшись в гостиницу, Эл поднялся к себе в 819 номер. Бросил прихваченные из ресторана китайские палочки в черной упаковке с логотипом — оленья голова, на стойку, отделявшую кухонный угол от зала. Подвернув манжеты на рукавах, принялся мыть стакан, стоявший в раковине со вчерашнего вечера. Пустой бутылки из—под «Четырех Роз» в корзинке под мойкой уже не было.
Поставил стакан в сушилку на нижней полке подвесного шкафа, полного разнообразной посуды: шесть суповых тарелок, шесть салатных, четыре блюдца (Эл уже успел разбить парочку и признаться в этом на ресепшене) и набор разнокалиберных стеклянных стаканов. Эл взял палочки. Разделил их, и трижды стукнул, как в гонг, по донышку одной из висевших над раковиной кастрюль. Послушал едва слышное гудение. Какой бы то ни было плиты, в номере не было. Только микроволновка. Уронив палочку, Эл не стал ее поднимать.
Взял, лежавшую возле огромного телевизора, электробритву. Проверил заряд и, найдя его недостаточным, подключил через переходник к розетке.
Бритва успокаивающе жужжала, вминаясь в заметный уже второй подбородок и огибая причудливый шрам, начинавшийся под нижней губой и сбегавший к левой ключице. Эл провел рукой по левой щеке. Обычно он брился безопасной бритвой, а от «Ремингтона», купленного в аэропорту, как выяснилось, толку мало. Добрив правую щеку, Эл вытащил из коробки триммер и задумался. Провел по ежику рукой, проверяя, не сильно ли оброс. Решив не экспериментировать, положил триммер обратно в коробку.
Телефон зазвонил, когда он, вытряхнув серую пыль из сеточки бритвы, промывал ее под струей воды в ванной комнате. Прикрутив кран, Эл потянулся за полотенцем. Не найдя, чертыхнулся и, сжав губы, вытер правую руку о футболку. Взял умолкший мобильник. Экран не светился. Эл пожал плечами, но тут уже зазвонил стационарный телефон, стоявший на полочке у большого торшера.
— Да. — Сказал Эл, прижимая трубку подбородком и пытаясь дотянуться до стола, чтобы положить мобильник.— Слушаю.
— Как она?
— Отыскалась, — сказал Эл, разглядывая заснеженное окно балконной двери.
— Как она?
— Все так же.
— Как она выглядит?
— Уже нормально. Здесь хорошие специалисты.
— Ты, все—таки, ходил… — Пауза затянулась. Эл услышал, как жена сморкается в платок.
— Да. — Все так же односложно откликнулся Эл, — Ходил.
— Ну и?
— Нет. Она останется тут. Я ничего не смог сделать.
— Это невозможно! — Ветер сдувал с окна снег, оставляя нетронутыми причудливые узоры наледи.
— Это было…, — Ответил Эл, — Такое было ее желание. — И торопливо добавил, — И ее право. Я… сам читал.
— А он? Он как? Ему, что сойдет это с рук?
— Ничего нет. — Эл отодвинул трубку от уха. — Сойдет.
— А как же мы? Мы—то как, Качински? — Лед стремительно таял, и уже потекли первые ручьи, грозя затопить все вокруг. — Ты — растяпа! Всегда им был! Ничего нельзя тебе поручить, ничего!
— Я нашел, где он прячется.
— И?
Эл молча барабанил пальцами по стеклянному журнальному столику.
— Когда вы… Ты возвращаешься? Сколько можно уже там…
— Завтра утром. Рейс… 85, кажется. Я забыл, а компьютер выключен, — он взглянул на открытый ноутбук, с танцующей «Минни Маус» на крышке. И остатком, так и не содранной им, казенной наклейки с гербом. Аккуратно положил на диван бубнящую трубку телефона и подошел к столу.
Почта была открыта на закладке «черновики». Эл открыл предпоследнее отправленное письмо: «… я только сейчас поняла, что значит … надеюсь, ты меня встретишь и простишь… я так хочу увидеть вас снова… А у меня для вас огромный сюрприз!» Письмо он знал наизусть. Вернувшись на диван, снова взял трубку.
— Ты где там? Эл! Мне нужно знать твой рейс, и время прибытия. Хотя бы номер рейса, прилет я посмотрю сама. Я тебя встречу. В аэропорту.
— Ничего, доберусь. Встречать меня не надо, уже на месте возьму такси. Деньги я отложил. До дома должно будет хватить.
— Я все равно тебя встречу. Ты же обязательно все перепутаешь, Господи, и на что мне такое… Ты хоть следишь за собой, а? Рубашки меняешь? Наверняка нет, я же просила, но тебя не изменить. Господи, за что мне такое наказание? И она, она вся в тебя, вся! Да хоть совсем не приезжай уже! Ему сложно сказать номер рейса, а я тут должна…
— Что? — Эл посмотрел на лежавшую на стойке палочку. — Мне надо идти, извини.
— Не смей бросать трубку!
— В дверь звонят, — сказал он и аккуратно положил трубку на аппарат.
Подобрал с пола оброненную палочку. Похлопав по карманам твидового пиджака с кожаным накладками на локтях, висевшего на спинке стула, Эл отыскал спички с эмблемой бара для голубых, куда он забрел на днях, повернув не в ту сторону, выйдя из гостиницы. Там он выпил пару виски и выкурил сигарету. Эл ушел из бара, так и не обратив ни на что внимание. Лишь в номере, прочтя надпись на коробке, задумался, но так ничего необычного и не вспомнив, пожал плечами. Приоткрыв форточку, Эл, посмотрев на часы, со второй спички поджег китайскую палочку. Гореть она не желала, лишь тлела и дымила, как забытая в пепельнице сигарета.
— Илю—уха, — тянула Томка, — Илю—уха,— ну, ты чего–о?
— А? – Оторвался он от завораживающей картины. Вода далеко внизу вся была покрыта серебряными всполохами от лучей утреннего солнца. Как будто лосось шел на нерест. Правда, в водохранилище лососю было никак не попасть. Он и в речку—то давно перестал заходить, после того, как построили комбинат. А уж когда ее перекрыли плотиной, то и вовсе вся рыба в реке исчезла. Кроме гольянов. Но гольянами даже кошек было сложно соблазнить.
— Я боюсь…
— Чего? – Илюха с трудом оторвался от захватывающего дух зрелища.
— Отойди от края, Илюха, — сказала Томка, сжимая кулачки, глаза ее потемнели совершенно — я…
— Знаешь, почему эта скала называется «Обрыв Самоубийц»?
— Что? Как? Их что было… много? — Томка на пол шага приблизилась к Илюхе, и попыталась его схватить за рубашку.
— Да нет, — отбился он, едва и правда не оступившись, и добавил, — просто нужно быть самоубийцей, чтобы прыгнуть отсюда.
— А—а, но ты все равно, отойди, а? Мне же страшно!
Илюха отошел на шаг от края скалы.
— Тут не сорвешься, если не захочешь. — Сказал он, — это же скала. – И притопнул ногой. Томка, взвизгнув, отскочила, — Да ну. У нас еще столько дел, да? Мы же столько с тобой напланировали – трех жизней не хватит! Ну… если только ты меня не бросишь, конечно. Тогда три, – предел, больше мне не протянуть.
— Ну, ты и дурак, Илюха. – сказала Томка, — Натуральный псих! Не дождешься! Погоди, а что и правда, тут были самоубийцы?
— Да нет, что ты. Ну… был один. Сиганул. Точняк от неразделенной любви. Все себе кости переломал и до конца дней под себя ходил. Я у него на похоронах был. Нажрался, как не знаю кто.
Илюха посмотрел на побледневшее лицо Томки и хихикнул:
— Ну, ты, что? И правда поверила?
— Да, ну тебя, Илюха. Все у тебя шуточки дурацкие. Ой! Змея!
Томка тыкала пальцем в сторону большого куста, рядом со старым кострищем, обложенным камешками. Под кустом и правда виднелся хвост змеи.
— Дохлая. – Илюха потрогал змею подобранной палкой, — видишь? Да у нее же башка расплющена.
— Я все равно боюсь!
— Чего? Дохлая же змея. Правда, здоровенная, что твой питон. А ты знаешь, что у нас тут и питоны водятся? Мелкие, правда. Анаконды нет, а… Стой!
Илюха кинулся за Томкой.
— Томчик, ну… ну, пошутил я, а? – Забубнил он ей в затылок, крепко обхватив трясущуюся Томку, — Ну, нет у нас тут крупных змей. Нет. Честное слово! Мелких много, но ты не бойся, они сами на рожон не лезут, правда. А это и вовсе полоз. Он безобидный. Хотя и большой змей. Почти, Чингачгук!
— Выкинь его, Илюха, ну, пожалуйста…
Илюха, подцепив палкой дохлую змею, швырнул ее с обрыва. Всплеска, как он не напрягал зрение, так и не увидел.
Звук пожарной тревоги ворвался в мысли Эла. Недоуменно посмотрев на мигавшую над входной дверью красную лампочку, спохватился и, едва не выдрав с корнем ручку, отворил намертво заделанную дверь на крошечный балкончик с низенькими перилами.
В дверь, судя по звуку, колотили и руками и ногами. Эл отметил точное время, взглянув на часы. Десять минут. Две трети палочки истлели. Вышвырнул останки палочки на улицу и пошел открывать.
— Мсье! — всплеснул руками портье, — мсье, как Вы могли!
— Холодно, — зябко потер руки Эл. — Я… закрою?
— Нельзя открывать, ни в коем случае! — Лицо портье от осознания случившейся катастрофы покраснело. — Это же декоративный балкон, мсье, только для служебного пользования! А ну как вы оттуда упадете? Достаточно поскользнуться и пиши пропало, мсье. Да, а… Постойте, а откуда у вас ключ?
— Я завтра утром выезжаю. — Сказал Эл, рассматривая дверь. — Ее, пожалуй, теперь не закрыть. Я тут, кажется, что–то сломал. Удержите с меня, при расчете, договорились? Мне еще в магазин нужно сходить, на ужин купить чего—нибудь.
— Я завтра пришлю плотника, он уже ушел домой, у него кошка вчера окотилась. А вы знаете, мсье Профессор, что вам причитается возврат налога? Вы же были у нас больше месяца — я скажу, вам оформят при выписке. Ух, я, кажется, отдышался — восьмой этаж, мсье, восьмой! Это не шутки в моем–то возрасте. А лифты при пожаре… Боже! Надо срочно отменить вызов! – И портье кинулся навстречу завываниям пожарных машин.
Эл направился к последней кассе, за которой скучала его старая знакомая — Люси. Может молодую азиатку звали как—то иначе, но на желтом бейджике с логотипом магазина, значилось это имя. Покупателей в магазине, как всегда в этот час, было совсем немного. Кивнув, Эл стал выкладывать из корзинки покупки на ожившую ленту. Люси, подавив зевок, принялась проводить их через сканер. А Эл застыл, глядя на бумажный журавлик, стоявший на кассе.
— Дочь складывает, — сказал он хрипло. — Слова выходили у него непривычно тяжело.
— Сын, — поправила его Люси, — У меня сын, — Странный покупатель, примелькавшийся в последнее время, вдруг заговорил. — Я его научила.
— Моя дочь…, — Эл подбирал слово, но никак не мог вспомнить, как по—французски будет «журавлик».
— А что, из цельнозерновой муки нет булочек? Надо будет сказать, чтобы вывезли. Вы же всегда покупаете из цельнозерновой? За… два двадцать, правильно ведь?
— Извините за мой французский, давно не практиковался. — Эл говорил с тяжелым акцентом. Портье в гостинице смеялся каждый раз, когда он пытался с ним поговорить на нем, и переводил разговор на английский. Люси, насколько он понял, английским не владела вовсе.
— Что? А, Вы хорошо говорите по—французски, — приветливо соврала она, улыбаясь. И покрутила в руках бутылку вина, отыскивая штрихкод.
— Я раньше смеялся над ней, — Эл ткнул пальцем в журавлика, — пустая забава — сворачивать из бумаги птичек, которые и летать—то не умеют. Уж лучше самолетики и это проще…
— Вы уверены, что хотите именно это вино? Оно же совсем… никакое. Его берут для кулинарии. Вы увлекаетесь кулинарией? Сейчас все увлекаются кулинарией. Просто сумасшествие какое–то.
— А теперь я сам вот попробовал. В интернете посмотрел. И знаете, у меня, кажется, даже получилось.
Он принялся копаться в портмоне.
— Возьмите лучше «Ледяное вино». Такого вы нигде в мире больше не попробуете. У вас выйдет замечательный праздник.
Она провела упаковку «бри».
— Вот. Возьмите. — Эл отыскав, протянул ей журавлик. Вместе с ним выпала, сложенная вчетверо, выписка из заключения судмедэксперта и снимок УЗИ с бурыми пятнами на сгибе. Эл запихал выпавшее обратно. — Вот, пусть стоит вместе с вашим. Да вы не бойтесь, — Сказал он, видя, как она едва заметно скривила губы, — я утром улетаю. Мои дела тут закончились. Почти. Еще одно и все.
— сорок семь долларов, — прочла Люси на экране кассы. — Шестьдесят три цента. Ну, хорошо,— Вздохнула она, — давайте. Но только он не совсем правильно сделан. Вот, — она показала на кривоватое крыло и, разобрав журавлик, ловко сложила его заново. — Ага. Теперь дело доведено до конца.
Она поставила журавлик Эла рядом со своим.
— Так что насчет «Ледяного вина»?
— Что? Мне первая жена, ее мама, говорила, что я все только порчу. Руки… Как это? Кривые, да? Вино. Да, пробивайте. А, где это?
Люси показала ему на полки в глубине магазина и Эл ушел, вернувшись с бутылкой вина, трехлитровой канистрой «Средства для розжига дров» и коробком спичек.
— Барбекю. Совсем забыл.
Эл протянул кредитку. Люси осторожно взяла ее, глядя на рубцы от старых ожогов, покрывавших руку, как змеиная кожа.
Все до единого светильника в номере были включены. Эл провел рукой по идеально застеленной кровати. Все в полном порядке. Потер большим и указательным пальцами веки. Поморщился от едва уловимого запаха химии. Пошел в ванную и тщательно помыл руки, раздербанив новую упаковку мыла. После третьей попытки запах не только не ослабел, а, кажется, даже усилился.
У него не было выбора: они полностью ослепли в окружающем их аду. Бой шел в каменистой пустыне и поднятая непрерывным огнем и гусеницами пыль закрыла все, запорошив окуляры оптики. Он, безостановочно матерясь, высунулся из люка танка по пояс. В одной руке трофейный АК, в другой прибор связи. Безумная попытка корректировать огонь. Это было последнее, что он помнил. Следующее, что он увидел – госпиталь. Он лежит на животе и не может пошевелиться. И первое, что Эл тогда ощутил – острый запах сгоревшего керосина. Он преследовал его годами, пока со временем не притупился и не слился с окружавшими его запахами. И вот он снова.
Эл вытащил маленькое полотенце из кольца под умывальником, вытер руки и бросил его на кафельный пол к валяющемуся уже там, банному.
На диване в зале лежал его лучший костюм. Не сумасшедше дорогой, как у тех мафиози или кто они такие были, но и не из дешевых отнюдь. Рубашка. Он купил ее сегодня, не спрашивая цену, в первом попавшемся бутике на Сан Катрин. Галстук оттуда же. Продавец подобрал ему, подробно расспросив о костюме. Возле дивана идеально начищенные туфли. На столе — раскрытая коробочка с запонками и булавкой. Эл давно не вдевал запонки и сейчас возился, пыхтя, но без раздражения. На барной стойке стояли два так и не разобранных бумажных пакета из магазина.
В зеркале у входа в номер, в крошечном намеке на коридор, не видны туфли. Эл сделал шаг назад и уперся в стенку. Носки туфель все равно не были видны. Ладно, решил Эл, после некоторого колебания, буду считать, что с ними тоже все в порядке. Он осмотрел их, и утвердился в своем решении, хотя ощущение незавершенности осталось.
Дверь на балкон притворена, сквозняк раздувает занавеску. Эл распахнул ее и вдохнул морозный воздух полной грудью. Крупная снежинка спланировала ему на нос. Эл машинально попытался стряхнуть ее, но промазал и больше попыток не предпринимал, оставив ее таять. «Будет снег. — Громко сказал он и осторожно посмотрел вниз на все еще голый асфальт, лишь изредка поблескивающий серебром в последних лучах закатного солнца. — Большой снег. Снова». Ему стало неловко от произнесенной глупости и он, махнув рукой, вернулся к столу. Взял смятую сигарету и почти пустой коробок спичек. Неловко прикурил, и, когда—то привычным движением, запихал потушенную спичку в коробок. Глянув на датчик на потолке, ушел к открытому балкону. Затянувшись, закашлялся: все—таки отвык за столько—то лет. Попытался посчитать сколько он уже не курит, но сбился. Дату он помнил: 3 января 82 года. А вот какое число сегодня он вспомнить не смог. Черт, не самое лучшее время для подведения итогов.
Эл посмотрел вниз. По хорошо освещенному тротуару шла Люси. Эл присмотрелся, да — она. Рядом с ней пожилой азиат. Отец, решил Эл. Встречает ее с работы, с одобрением подумал он. Как и он когда—то.
Люси с отцом шли не спеша. Она размахивала руками. Видимо рассказывала что—то. Отец, судя по напряженной фигуре, явно не одобрял ее поведение, но мирился с неизбежным. Эл прищурился – далеко. Выражение лиц не разобрать. Впрочем, это уже, как и было сказано, перевернутая страница и пора двигаться дальше. Люси с отцом исчезла за углом. Эл щелчком швырнул сигарету с балкона. Повернувшись, задержался, глядя на потухший экран ноутбука. Аккуратно закрыл крышку. Провел рукой по наклейке и отскреб остатки полицейской ленты.
Порыв холодного воздуха из распахнутой балконной двери подхватил со стола кривоватый журавлик, сделанный из салфетки, взамен отданного Люси. И тот, грациозно взлетев, замер в воздухе, но из—за ошибки допущенной Элом, так и не освоившем хитрую восточную премудрость: складывать из бумаги птицу, которая сможет летать, закружился, заметался и рухнул на пол.
Эл, подобрав журавлик, сжал его в кулаке и пошел к балкону. Снег уже валил вовсю. Эл, глянув в сплошную, искрящуюся серебром пелену, негромко сказал: “Ну, что же – три”. Поправил галстук и решительно шагнул через низкие перила.
Однажды, в самом конце зимы
«– Славно проехались! – сказала она. – Но ты совсем замерз. Полезай ко мне в шубу!
И, посадив мальчика к себе в сани, она завернула его в свою шубу; Кай словно опустился в снежный сугроб.
– Все еще мерзнешь? – спросила она и поцеловала его в лоб.
У! Поцелуй ее был холоднее льда, пронизал его холодом насквозь и дошел до самого сердца, а оно и без того уже было наполовину ледяным. Одну минуту Каю казалось, что вот–вот он умрет, но, напротив, стало легче, он даже совсем перестал зябнуть.»
Андерсен Х.К. «Снежная королева»
Как же! Этой Катьке свои – только ее подружка закадычная. Та тоже, кажется, замужняя. Они работают вместе на первом этаже. Шапки шьют. На пару эти шалавы, говорят, не пропустили в городе ни одного мужика моложе семидесяти.
Своя Катька радостно лыбится, а приемщица Зинаида добавляет:
– После работы, без наряда.
Заявление для Зинки, ревнительницы выполнения плана, весьма необычное.
– Да, да, – кивает головой Катька. На ней, как всегда, рыжая, в цвет волос, меховая шапка–формовка, – Не боись, я расплачусь.
Переглянувшись, Катька с Зинаидой прыскают. Веник чешет в затылке,
– Ну, у меня, типа, планы были…
– Сегодня Интервидение вечером! Ты что, родной, – Всплеснула руками Катька, – какие планы? Меня Папаня, если телик не заработает к началу трансляции, убьет!
Веник вздыхает. Без наряда, это конечно хорошо – ему как раз нужны деньги на новый компрессор для аквариума, что он присмотрел в Городе. Но “свои”, значит – нальют стопарик водки и иди–гуляй. Хорошо еще если покормят, а то огурец на вилке в руку сунут, а в другую – шапку. Катька, поняв его затруднения, потрясла расшитым бисером кошельком, сказано же – не боись. Застигнутый врасплох Веник покраснел. Катька показала длинный язык и захохотала.
– Адрес давай, – проворчал он, – в каком районе?
– В Горелом. У тебя там же заказы сегодня есть, – заторопилась Зинаида, – даже ехать не придется специально, все по пути. Ну, что, как там наша птичка–синичка одна в большом Городе? – повернулась она к Катьке.
– Не спрашивай, как уехала – ни одного письма – подруга называется…
– В гости к ней собираешься?
– Какое там, разве что летом, если получится, да ты и сама знаешь.
– Да уж… Ну, и как тебе такой? Я же говорила, мужчинка хоть куда. Очень ценный кадр, между прочим. Обязательный, серьезный. Надежный.
– Да мне и Птица говорила, мол, не промах. – Катька хихикнула и стрельнула глазами в сторону замешкавшегося Веника.
– Сама–то как, полегче? – Спросила Зинка, раскладывая наряды на работу по ячейкам, – Ну, вот и попробуй, может отпустит. – И выразительно посмотрела на все еще торчавшего в мастерской Веника.
Веник, спохватившись, убрался, чтобы не слушать бабьи сплетни о каких–то неведомых ему мужчинках. Тьфу, выдумают же словечко, хоть уши после этого с мылом мой.
Он, вообще старался не задерживаться без дела в телемастерской, занимавшей добрую половину второго этажа. Утром забегал, забрать заказы на ремонт и пополнить запасы запчастей, что таскал с собой в маленьком саквояже. Да прихватить расходные материалы – всякую мелочовку, которую кладовщица, все та же незаменимая Зинка, списывала по получению. Ну, и еще вечером: сдать выручку и заполненные наряды. Происходящее в самом Доме быта его не особо интересовало. А уж от сплетен он и вовсе бегал, как от лесного пожара, который все же подпаливал ему пятки иногда, как Веник не уворачивался. С месяц назад, что ли, кого–то хоронили, так он и то сбежал, памятуя, как ему было плохо после похорон бабушки часовщика, где его напоили самогонкой до полной потери чувств, а потом еще и макали башкой в сугроб, чтобы полегчало. Да и улыбающееся лицо молодого хлыща на фотографии, висевшей на доске объявлений, было ему совершенно незнакомо. Видать, чей–то родственник. Траурная ленточка завязанная кокетливым бантом, держалась на фотографии криво, и Веник поправил ее машинально.
– А можно от вас позвонить? – Спросил Веник старушку, успевшую задремать перед починенным им телевизором, пока Веник собирал свой, видавший виды, саквояж с инструментами.
– А, что? – Очнулась старушка, – Так в колидоре, на тумбочке. Спасибо, сынок. Может тебе чайку налить? С сушками. Свежие сушки–то, вчера купила по случаю. Мягкие еще. В гастроном завезли, даже очереди не было. Чудеса, да и только.
Веник снова вежливо отказался от щедрого предложения и пошел к телефону, размахивая паяльником, чтобы тот побыстрей остыл.
– Зин, я, ну, адрес, это, посеял. – Сказал он, прижав трубку к уху плечом и, трогая наконечник паяльника пальцем. Кажется, остыл, – Этой, как ее – подруги твоей. Ну, той, рыжей. Утром.
– Катькин? Ну, ты балбес… А она уже ушла. Сейчас я ее попытаюсь отыскать. Езжай до остановки Горелое, и жди там. Я ее туда отправлю.
До Горелого ехать было долго. От центра остановок десять на дребезжащем автобусе. Но Веник не боялся пропустить свою. Хотя в автобусе и было тепло, но на остановках, сквозь открывавшиеся двери в салон врывался бандит мороз и звонко шлепал по Вениковым щекам: проснись, балбес, замерзнешь!
Когда скрежещущий и воняющий бензиновым перегаром автобус доплелся до нужной остановки, там уже пританцовывала Катька.
– Ну, ты даешь! Полчаса уже тут загораю, – сказала она и потерла покрасневший кончик носа варежкой, – кажется, нос отморозила. Бежим, пока я окончательно не околела!
Квартира занимала треть одноэтажного здания, переделанного из старого барака. Взлетев на высокое крыльцо, Катька пнула дверь ногой и с криком: “Ой, щас уписаю–усь!”, исчезла внутри, оставив замешкавшегося Веника на крыльце. Через секунду Катька снова показалась и, схватив Веника за руку, заволокла в квартиру: “Тебе, что – особое приглашение нужно?” И тут же исчезла снова.
– Телевизор у нас сломался, ага. А тут, – Пузатый, совершенно лысый дед с блестящими глазами и лихорадочным румянцем на обвисших щеках, сидевший на диване, помахал газетой, – Интервидения, с этой, рыжей, будут показывать. А мы, эта, без телевизора, хоть к соседям иди на поклон, ага, будто мы себе телик позволить не могем. – И, прокашлявшись, прикурил новую сигарету от старой, запихав окурок в переполненную жестяную миску.
– А… где? – Веник покрутил головой, пытаясь понять, где телевизор.
– Катька, что ли? – осведомился дед, выпустив клуб дыма, – Катька у себя в комнате, должна, ну, она в ней жила, пока замуж не вышла. А сейчас они отдельно живут, там, за трассой, наш старый дом, этот то мы когда младшая родилась, получили, вот они, да он еще крепкий, дом–то, мы его тогда отремонтировали. А когда переехали, то в нем квартиранты жили, да. Засрали дом–то, по самое немогу, засрали. Мы тогда два дня только мусор вывозили, ага. Хорошо, Серега – шофер, договорился, а ты его друг, что ли? А то Катька–то у нас, как бы взамужем, если…
– Папа. – Сказала появившаяся Катька. – Не отморозила, показалось. Папа тебя заговорил?
– Да я, – Веник потряс чемоданчик с инструментами, – мне бы…
– Так вот же он, – сказала Катька, пожав плечами, и открыла деревянную дверку большого серванта, занимавшего всю дальнюю стенку, – в горке стоит.
Телевизор и правда, был спрятан в серванте. Подвигав сервант напару с Катькой и отцепив с четвертой попытки провода, Веник, пыхтя и чертыхаясь, выволок телевизор на высокую табуретку, уже принесенную расторопной Катькой.
Неисправность нашлась сразу. Поплевав на отвертку, Веник провел ею по поджаренному сопротивлению и на мгновение экран вспыхнул, засветился и снова потух.
– Ура! – Просипел папа со своего дивана, – Молодец, Серегин друг! А… тебя, это, как зовут–то?
– Веник… амин, – Сказал Веник, включая паяльник, – но я не Серегин…
– Папа! – перебила его Катька, – не мешай мастеру работать.
– А, точно. – Сказал Папа, хлопая себя по лбу. И, привстав, протянул Венику непонятно откуда взявшийся стакан и сигарету. – Вот. Домашнее, не боись. Оно, как вода. Жажду только утолить, а больше ни–ни! А ты, что из этих, как их, таджиков, что ли?
В квартире и правда было очень жарко натоплено и Веник не стал ломаться. Взял стакан, а от сигареты отказался – не курю. Крякнув для солидности, выпил стакан до дна. Бражка оказалась весьма приятной на вкус. Веник попытался определить, что это, но не смог.
– С прошлогоднего варенья, ага. – Напыжился папаня, – Смородина и крыжовник. Сами ростим. В том году крыжовник – зверь был. До ветру с топором приходилось ходить, что в твои джунгли, всю жопу оцарапаешь пока до толчка сквозь его заросли пробьешься. – Папа хихикнул и, выпустив очередной клуб дыма, снова закашлялся. – А вот табачок и правда – дрянь. То ли дело у меня рос. Вот тот был – бомба! Затянешься, весь силикоз вылетал, как наскипидаренный! Для шахтера – первое дело. Здоровый был, как бык.
– Ты бы закуску взял, бык. – Крикнула с кухни хозяйка, – Катюш, вынеси им закуску, что ли. А то не продержится ведь папаня до концерта.
Проклятое сопротивление, естественно оказалось не припаяно, а прихвачено на точечную сварку. Пока Веник его менял, папаня успел рассказать всю историю своего рода, до третьего колена включительно. Катька в сопровождение трех сестер помладше, приволокла закуски и расставила на столе.
– А ты не женат, случаем? – Поинтересовался вдруг папаня, вручая очередной стакан Венику. – Катька–то, конечно, отрезаный ломоть, но у меня тут девок полон дом!
– Папа! – Отрепетированно, в один голос, закричали вспугнутые девки.
– Что не так? – Изумился папа и закрутил головой по сторонам, – они куда–то уже делись, что ли? Вот ведьмы!
– Они еще школьницы! – прикрикнула на папаню Катька.
– Вырастут, – примирительно сказала Мама, выставляя еще пару тарелок с закусками на стол, – Катюня же выросла.
У Веника зашумело в голове. Он закрутил последний шуруп в крышку, и, сказав: “вуаля!”, воткнул вилку в розетку. Свет во всем доме погас. За стеной, в соседней квартире раздались горестные вопли. Там, если Веник правильно понял доносившиеся из–за стены крики, тоже ждали Интервидение и тоже были огорчены исчезновением света.
– Ой, – сказала, Катька. А может и Мама, Веник не разобрал.
– Бля–я, – удивился папулин голос, – а че темно–то так? И где наш телевизор? Через десять минут кин… э–э–э, Интервидение петь будет.
Свет включился так же неожиданно, как и погас. Телевизор включился тоже и тут же завыл на голоса, перекликаясь с соседским.
Ура! Закричали все и Мама заявила, что пора накрывать на стол. Веник тут же засобирался уходить, но был немедленно остановлен бдительным папулей:
– Ты, это куда навострился? Вечер же, сейчас телик смотреть будем. За наших болеть. Ты что, за наших не болеешь, что ли?
– Да я… – Смешался Веник, сроду не болевший не только за наших, но и вообще ни за кого, – я только мешать буду…
Веник, терпеть не мог состязания с кем бы то ни было, предпочитая пустым разговорам чтение и стараясь запоминать разные интересные вещи, которыми можно было блеснуть при случае перед девочками. Так–то они на него внимания не обращали почти совсем, хотя он и старался изо всех сил. Никакой системы в чтении он не придерживался, читая все подряд. Все, что под руку попадется. И если вдруг оказывалось, что читать нечего, у него начинался настоящий голод, от которого он дурил и вел себя так, что потом стыдно было и ему и окружающим.
Как–то раз, натаскавшись в спортзале штангу и потянув сдуру ягодичную мышцу, Веник, прихрамывая, брел домой. Но по дороге, решил сделать остановку во Дворце культуры. Плакат у входа гласил: « Конкурс умников и умниц! Вход бесплатный»
Зал на шестьсот мест, к его удивлению, оказался почти полон. Он отыскал себе место в центре рядом с теткой с карликовым пуделем на руках. Пудель принимал в происходящем самое живое участие и встретил Веника, как старого знакомого, радостным повизгиванием. Тетка была, кажется, из соседнего подъезда. Но Веник был не уверен: память на лица была у него отвратительной. Так и не вспомнив, Веник, поулыбавшись приветливо на всякий случай, развалился на мягком кресле и, пристроив кеды на коленях, принялся наблюдать за происходящим на сцене.
Конкурс, судя по всему, шел уже давно, и сейчас две команды пытались расставить под флагами стран название национальных валют. Веник изумился тому, как мало «умников» было в его родном городе. Он громко заржал и захлопал кедами, когда девочка из параллельного класса, неуверенно поставила значок «тугрик» под флаг Панамы: «Монголия, дура!» На него стали оборачиваться, а девочка, как он увидел со своего места, покраснела. Второй тур, вообще был полной катастрофой. Артисты местного театра, пережидавшие очередной запой своего главрежа, разыграли сценку по произведению известного автора. Так объявил ведущий. Команды должны были рассказать, все, что они об этом авторе и произведении могли вспомнить.
Актеры играли отлично. «Умолкла страсть Безволие… Забвенье О шея лебедя! О грудь! О барабан и эти палочки – трагедии знаменье!» – подвывая, вещал актер, игравший свидетеля, выписывая в воздухе пасы руками. Рассказ был коротким, и все закончилось, увы, очень скоро.
После грома аплодисментов и поклонов артистов, Ведущий спросил, обращаясь к конкурсантам: «Ну?»
Судя по гробовому молчанию, в области литературы, за пределами куцых обрывков по обязательной программе средней школы, знания у присутствующих отсутствовали вообще. Ведущий, местный эрудит с кликухой “детектив”, – он же обладатель гигантской личной библиотеки, скривясь, как от острой зубной боли, стукнул молотком по трибуне. Раз! Помедлив в ожидании чуда, стукнул второй. И в сопровождении гробового молчания конкурсантов, уже совсем было стукнул в третий, как Веник, не выдержав, выкрикнул с места:
– Да бля, Чапек же! Вы что там, совсем с ума сошли, что ли?
Радость главного Эрудита была безмерной, и он со стоном облегчения крикнул:
– И двадцать очков отходят команде… Команде…
Сидевшая рядом Веником тетка, с карликовым пуделем, пихнула Веника локтем в бок,
– Ну, ты чего молчишь–то? Скажи какое–нибудь название.
– Ну… это, Чапа… – Выдавил из себя, под общий смех Веник.
– Иди, Чапа, участвуй! – вытолкала его из кресла тетка и свежеиспеченный Чапа, оставив кеды на кресле, побрел на сцену, проклиная момент, когда свернул с дороги домой и вместо того, чтобы отдыхать сейчас с книжкой в руках, оказался тут, всем на посмешище.
Дальше соревнование шло уже между тремя командами. Параллельный 10 «а», в полном составе, какая–то банда человек из пятнадцать и он. Конкурс пошел уже куда резвей. И дошел до своей кульминации, когда главный Эрудит, внезапно объявил:
– А теперь будем подводить итоги. – И, переждав шум разочарования в зале, сообщил, – 10 «а» набрал больше всех очков, «Чапа» – на одно меньше, а студия «Пифагор» на три меньше «Чапы».
Зал бесновался, скандируя: «Ча–па! Ча–па!». Но Эрудит скучным голосом сообщил в микрофон, что победа, таки, присуждается 10–му классу, таки, «а–а». В условиях конкурса ясно сказано, что количество участников команды не регламентируется, – он потряс бумажкой, – и победа зачисляется не по зрительским симпатиям, а по очкам. И не важно, что команда «Чапа» вступила в бой лишь с середины соревнований, и хотя, лично его симпатии, полностью на стороне «Чапы», первое место и приз – радио “Океан–212” он присуждает команде 10 «а». На этом все.
Веник уже ушел, забрав свои кеды: за второе место не полагалось ничего, даже грамоты, а в зале все еще шумели, споря о справедливости.
Веник долго не мог уснуть. А на следующий день в школе на него глазели, будто у него две головы, по крайней мере, или, там, три ноги. Девочки при его появлении шушукались, и смотрели странно. Так на него никогда раньше не смотрела ни одна девочка. Но продолжалось это всего несколько дней, а потом все снова вернулось в свое привычное русло: дело шло к выпускным экзаменам и к двухголовому теленку интерес был утерян безвозвратно: не до того. Его некоторое время еще дразнили Чапой, да потом и это развлечение всем наскучило.
– Кать, – распорядилась Мама, – покажи Вене альбомы с фотографиями, а мы пока тут стол накроем.
Сестры, переглянувшись, уставились на Веника так, что ему стало не по себе.
– Пойдем, у меня тут свадебный лежит, – Вздохнула Катька и повела Веника в бывшую свою комнату.
Альбом был огромный и Катька положила его на коленки себе и Венику. Притиснувшись к Веникову боку, и просунув руку под его, принялась перелистывать альбом, тыкая пальцами в фотографии:
– Это брат. Двоюродный. А это Валька. Средняя. Ты ей помогал тарелки расставлять. Ага.
Рука Веника, сама собой, очень удобно разместилась на Катькиной ноге. Катька, как будто этого и не замечала, продолжая перечислять людей на фотографиях. Потом, оторвавшись от альбома, убрала руку Веника со своего бедра и, посмотрев на него шальными глазами, неожиданно крепко поцеловала Веника в губы. У него еще сильней зашумело в голове. Стерев большим пальцем след помады с его лица, Катька сказала:
– Пошли к столу, а то еще подумают чего лишнего.
Веник вынужден был выпить еще несколько раз с неугомонным папулей, прежде чем ему удалось вырваться из–за стола.
– Эх, – огорчился папуля, – махая рукой, – сейчас же самое интересное начнется!
Понять, на что он указывал, на стол или на орущий телевизор, было невозможно, и Веник сказал:
– Меня дома уже наверно потеряли, извините.
– Погоди, – выскочила из–за стола Катька, – я, кажись, твой шарф и шапку в комнату отнесла.
Они пошли в комнату, но там Катька, прикрыв дверь, сказала ему потихоньку:
– Выйдешь, заверни за угол и подожди меня. Я скоро. – И добавила, выходя из комнаты, – Вот же балда, совсем забыла – они же на вешалке!
Мама вздохнула, а папуля крикнул со своего дивана,
– Ты, эта, Кактебятам – Амин, заходи. У меня еще много… – Но осекся под дружный стон Катьки и Мамы. – Да ну вас. С живым мужиком не поговорить. Ваш Серега и тот последний раз когда был, а? Друган единственный, называется. Запамятовал, мать вашу! Вы… поговорить–то, выходит и не с кем.
Веник вылетел на улицу, пребольно шандарахнувшись в прихожей о прислоненное к стене сложенное инвалидное кресло.
Веник уже твердо решил уйти и даже сделал несколько неуверенных шагов в сторону остановки, как его нагнала Катька.
– Ну что, жив?
– Кажется, нет, – Пробормотал синими губами Веник.
– Пойдем быстрее. – Деловито сказала Катька, – до меня тут недалеко, заодно и согреешься. Давай, раз–два!
– У тебя тоже, это, телевизор? – Спросил Веник Катькину спину. На всякий случай. Катька не ответила.
Идти пришлось минут пятнадцать. Сначала перебрались через пустую трассу, затем, уже в поселке, Катька принялась петлять, что твой заяц.
– Меня тут все знают. – Сказала она, выглядывая из–за очередного угла, прежде чем двинуться дальше. – А соседний с нашим дом – мамаша там Серегина живет. Вообще никогда не спит. Вон, видишь окно светится? Она. Ты давай с обратной стороны заходи, я окошко открою.
Как Веник вполз в окно он и сам не понял. Намертво замерзшие руки не слушались, ноги тоже. Его затащила Катька. Он свалился на пол следом за своим саквояжем. Со стены сорвалось что–то, и раздался звук разбитого стекла.
– Тихо ты, не греми – услышит, – сказала Катька уже из другой комнаты нормальным голосом.
Во входную дверь кто–то ломился. Веник, притаившись за креслом, слушал, как Катька отваживает назойливую свекровку.
– Катичька, ты же замерзнешь, тут же три дня не топлено, иди ко мне ночевать, ужинать будем. У меня уже и стол накрыт.
– Да я на минутку, – тараторила Катька, – мне только кое–что взять, и обратно, к родителям. Ждут же.
– Может помочь с печкой? Давай помогу, а? А потом посидим, поговорим. А то ты все одна должна, да на два дома. О себе бы уже подумала, сколько можно. Как там?
– Нормально, – вздохнула Катька, – завтра на последнюю проверку, вот только смысл какой. Но все равно поедем. А мама на сутки заступает.
– Сколько дают?
– Месяц–два.
– Так и не сказали?
– Нет, как и договаривались.
– Жаль, Сереженьки–то нет, а то бы он отвез. С машиной–то сама порешаешь?
– Да уже. Ладно, мам, мне бежать надо, извини.
Катька задвинула шторки и включила тусклый ночник, висевший в изголовье кровати, рядом с небольшим ковриком с оленьей головой на стене.
– Не дай бог, углядит.
– Так тебе бежать надо, – проскрипел непослушными губами Веник, – я тогда…
– Залазь сюда, отогреваться будем, – сказала Катька, откидывая тяжелое стеганое одеяло, на высокой железной кровати с панцирной сеткой, – да пальто–то сними, дурик!
Она, попрыгав, стащила катанки и сбросила с себя прямо на пол пальто с меховым воротником. Стянув свитер и мохнатые вязаные штаны, в одном коротком, сером платье, нырнула, взвизгнув, следом за Веником в ледяную кровать.
– Нет, погоди, – сказала она, поворочавшись немного, – шкура!
И понеслась, как была, сверкая голыми ногами в другую комнату. Вернулась она, волоча по полу огромную медвежью шкуру. Шкура пахла пылью и застарелой тревогой вперемежку с безнадегой.
Они лежали, укутавшись в шкуру и крепко обнявшись. Просто так, пытаясь прийти в себя.
– М–м, – промычала Катька, зарывшись носом в волосы Веника, и покусывая ему мочку уха, – “Лесной”, да? Пахнет летом. Я люблю лето, но в последнее время отчего–то вокруг сплошная зима.
– Я читал, – сказал уже почти нормальным голосом Веник, – что во время войны, немцы попавших в ледяную воду сбитых летчиков отогревали голыми женщинами. Ты не смейся, – обиделся он на захихикавшую Катьку, – они там все перепробовали, но лишь этот вариант сработал, представляешь?
– Погоди. Я сейчас. – Деловито сказала Катька, и принялась елозить, пытаясь выбраться из Венькиных объятий. – Ну, отпусти, как иначе я тебе голую женщину добуду? Или хочешь совсем умереть от переохлаждения?
– Я не это имел в виду, – испугался вдруг Веник, – ты не подумай, я… – Он замолчал, не зная, что еще сказать, а Катька, так и не дождавшись объяснений, поцеловала его длинным, полным, совершенно неожиданной для него, нежности поцелуем. Отстранилась и, отдышавшись, спросила, вглядываясь в его лицо:
– Ну, признайся – я лучше птички–синички целуюсь, а?
– Я… не знаю, наверно. Наверняка, да. Сто пудов – лучше! – Он вдруг вспомнил лицо Птицы. Фамилию ее он не помнил. Да и ее никто кроме как птицей и не звал. Они учились в параллельных классах. Сталкивались лишь в коридоре на переменах. Ее вечно искривленные в ехидной усмешке тонкие, злые губы, и ледяной взгляд, от которого у него мурашки по спине шли. Потом она скоропостижно замуж выскочила по залету за одноклассника, а через несколько лет Веник увидел ее в Доме быта, но даже не подошел поздороваться, сделав вид, что не узнал. – У меня с ней ничего и не было. – Сказал он растерянно, – У ней, это, какие–то шашни с Корейцем из ритуального были. Ну, с этим – два метра сухой дранки. С кривыми зубами. Он в курилке говорил – знойная штучка.
– Не было? У–й–и–и… Погоди, Тимоха? Да ни за что! Уж во что я никогда не поверю, так в то, что она с этим тощим пи… А он точно не из этих, ну, не из тех? Мы все были уверены, что он гомик.
– Не знаю, кажется, нет, хотя, вот ты сейчас сказала и мне показалось, что есть в этом что–то…
– То есть, ты с ней… Но она же мне сама рассказывала…
Катька надолго замолчала, а Веник, не зная, что сказать, тоже молчал, осторожно поглаживая ее по спине.
– Ты не переживай, – прервал он молчание, – я… – И снова замолк, стараясь потихоньку отклячить зад, чтобы не так было заметно его, рвущееся наружу желание. Катька зашевелилась вдруг, выбираясь из его объятий.
– Серега, ревнивый до ужаса. К каждому столбу. Сказал, если что – застрелю. Не веришь?
Она выскочила из–под медвежей шкуры в расстегнутом платье и, встав на четвереньки, полезла под кровать. Вскочивший следом за ней Веник, смотрел на голый Катькин зад, торчавший из под кровать и думал, что, а ну и плевать ему на ее ревнивого Серегу и на медведя, наверняка убитого им же, плевать, как и на ее папашу и на свекровку, подглядывающую за каждым ее шагом и… В этот момент Катькин зад, задвигался, завертелся, попятился и вслед за ним выползла она сама с одностволкой двенадцатого калибра в одной руке, и пачкой патронов в другой.
– Вот, – сказала она, протягивая Венику свою добычу, – вот из этого сказал и пришибет. Медведя пришиб и меня не пожалеет, если что. Так и сказал.
Веник взял ружье и, переломив, посмотрел сквозь ствол на хихикнувшую Катьку. Даже в полумраке было видно, что ствол давно не чищен. Катька отобрала у него ружье и запихала обратно под кровать. Плюхнувшись на медвежью шкуру, уставилась в потолок.
В комнате был темно. Ночник едва освещал кровать. В его свете медвежья шкура выглядела черной. Единственным светлым пятном в круге неяркого света маячил веселый рыжий холмик, над бледными Катькиными бедрами, не скрываемый более задравшимся платьем.
Веник неуклюже взобрался на кровать. Все возбуждение пропало, будто его и не было. Ружье такого калибра прошибет его насквозь, да и еще парочку домов у него за спиной. После нескольких, ни к чему не приведших, вялых попыток, он молча встал и, ощутив вдруг лютый холод, принялся собирать свои разбросанные по полу вещи…
– Бывает, – прервала молчание, так и не пошевелившаяся, Катька, – не переживай. – И провела рукой по задравшемуся подолу. Все вокруг окончательно стало серым.
– Простынешь. – Голос Веника сел.
– Так согрей меня, – равнодушно отозвалась Катька, мазнув по нему взглядом. – Или… А знаешь, как хочешь.
Веник аккуратно прикрыл Катьку стеганым одеялом и молча оделся.
– Можешь через дверь идти, – Сказала Катька. – Теперь уже все равно. А что было с ними дальше? – Спросила она вдруг, – С женщинами. Ну, теми, что летчиков отогревали?
– Вроде, ничего. – Подумав, сказал Веник, – я бы наверняка запомнил.
– А что ты запомнил? – Спросила Катька,
– Ну… – смутился Веник, – Опыты–то на военнопленных ставили. Про летчиков там и не говорили ничего. В смысле, для их спасения опыты ставили. А у них, у подопытных, то есть, вот умора – стояк начинался. Представляешь? Ну, эрекция. У полумертвых. Их ведь практически убивали, замораживая в ледяной воде до полной остановки всего, даже сердце переставало биться, а потом, запихивали в спальный мешок с голой женщиной. Она его обнимала и изо всех сил старалась согреть своим телом. Ну, и получалось. В смысле, выжить. На все остальное… Черт, ведь они и сами были едва живы. Ну, так пишут, – спохватился он. – Женщины, наверняка, тоже были из заключенных. Ну, а потом их возвращали в лагерь, наверно. Ну, по своим баракам. Дело–то сделано… Не знаю…
Он беспомощно махнул рукой, не зная, что еще сказать.
Катька посмотрела на него. И отвернулась к стене, натянув одеяло на голову.
– Ну, ты… я… это, пошел, – сказал Веник.
Катька не ответила.
Окно в маленькой комнатушке так и осталось приоткрытым. На кресло, за которым он прятался, нанесло с пригоршню снега. Веник сгреб его рукой и приложил к горящему лицу. Выглянул наружу. Крупными хлопьями безмолвно шел снег. Воздух из колючего, вдруг стал мокрым, облепив лицо Веника леденящим компрессом. Под ногами хрустело разбитое стекло. Отыскивая на ощупь саквояж, Веник порезал об осколки палец. Облизал его, и попытался вспомнить, чем ему знакома широкая улыбка на валявшейся на полу фотографии, но не смог. Темно, да и с памятью на лица у него всегда было неважно. Чертыхаясь, вылез в окно и пошел вдоль забора к остановке, проваливаясь по колено в снегу. Вроде еще дежурный автобус должен быть. В полпервого ночи. Смену в автопарк повезет.
В одном из оставленных им следов остался лежать, непонятно когда прилепившийся к подошве, бантик из траурной ленточки, измазанный кровью. Его быстро засыпало снегом.
Пещера
«Застигнутый бурей у острова Наксос, Тесей, не желая везти Ариадну в Афины, покинул её, когда она спала»
Распадок назывался Змеиным не зря – змей там и правда, было хоть отбавляй. Распадок лениво вытянулся, похрустывая суставами, с запада на восток, пятками прямо к рукотворному морю. Много солнца весь день, потрясающий, белоснежный пляж у места впадения ручья в водохранилище – место для купания просто замечательное. Радостно текущий по распадку ручей с кристально чистой водой. Не распадок – мечта. Идеальное место для детских летних лагерей и привольной жизни змеиного сообщества. Ими тут кишмя кишело. И детьми и змеями. Главный городской летний лагерь змеям совсем не мешал. Так, докучал немного. Настолько немного, что и укушенных–то в каждую смену было всего ничего. Так, что и люди на змей тоже не особо обращали внимания. Ползают и ползают себе. Под ноги смотри, чтобы не наступить случайно и всех–то делов. Просто сказочный остров посреди океана тайги, куда лишь изредка забредали редкие путники.
Мотя работал в лагере киномехаником. Во вторую смену. Тарас пристроил его вместо себя, выловив на улице и наобещав златые горы. Бесплатное питание, классный отдых и… Черт, ты же уже, как бы, взрослый? В каком классе? Девятый… У–у! Короче, там такие телки!
И осмотрев скептически тощую фигуру, нависавшего над ним Моти, добавил: заодно и отъешься, хоть…
Услышав про телок, Мотя немедленно согласился. Да и все равно дома делать было нечего. У самого же Тараса были какие–то, никому не понятные, дела в Городе.
Вечерами, после школы, Мотя ходил на кружок киномехаников. На вечерние сеансы его все еще не пускали: не дорос, салабон! А из кинобудки он мог смотреть все, что угодно. Да хоть фильмы до шестнадцати. Мотя разжигал угли в допотопных проекторах и перематывал пленку перед показом, заодно, склеивая порванные места и вырезая для коллекции кадры с голыми женщинами, пока киномеханик, ростом метр с кепкой и владелец оглушительного баса по совместительству, пытался потискать в аппаратной второго киномеханика, стройную миниатюрную брюнетку. Нина – дама, по Мотиному разумению, очень красивая, но уже пожилая – за двадцать, да к тому же, безнадежно замужняя, вяло отбивалась, а Тарас, слегка картавя, взревывал на весь Дубовск, вразумляя несмышленую Нинку, обещая ей неземное блаженство. Но, то ли она его предложения уже опробовала, и ей уже было не интересно, то ли, что, скорее всего, он ей было попросту скучен, как мелкий вечерний дождь по дороге с работы. Вроде и сыро, но и зонтик раскрывать еще нет особых причин. Она меланхолично посылала, куда подальше любвеобильного Тараса и шла помогать Моте с пленками. Войдя в перемоточную, Нина демонстративно закатывала глаза, затем, подмигнув Моте, произносила дежурную реплику: «Вот же кобелина!» Следом вваливался неунывающий кобель–Тарас и, схватив катушки на первые два поста, шлепал по заднице, даже не старавшуюся увернуться, Нину и убегал со зловещим пиратским хохотом в аппаратную – скоро начало сеанса.
Тараса, на самом деле, звали как–то иначе. Когда в городе устраивали что–нибудь, где требовался микрофон и колонки, Тарас был главным по звуку. «Раз–два–три» – орал он для проверки в микрофон и эхо радостно подхватив: «Тарас–два–три!», неслось по всей округе, не забывая заглянуть ни в один укромный уголок, оповещая: «Тарас здесь!» Тарас на эхо не обижался, лишь посмеивался: «Да и фиг с ним». Вслед за эхом его так звали и все остальные. Его же настоящее имя появлялось лишь в платежной ведомости, да и кто в нее заглядывал, кроме его жены, да и то, навряд ли.
– Я ему буду пленку привозить, а киномеханик он отличный. Мой ученик, – Уговаривал Тарас, своего старого друга – начальника лагеря, разливая остатки водки по стаканам,– и, прикинь, не пьет! Пока.
И начальник махнул рукой:
– Черт с тобой, раз уж не пьет.
– Зуб даю! – крякнул Тарас, утирая рот тыльной стороной ладони, – не пожалеешь.
Начальник. Начальником лагеря, а так же Царем и Богом в одном лице, был кладовщик из третьего цеха химзавода. Как так повелось, что начальником был он, никому не известно. Много лет назад он просто пришел в строящийся еще тогда лагерь и, показав бумаги прорабу, ответственному за стройку, принял на себя руководство. Прораб, длинно сплюнул, но, бумагу оценив, решил покедова не бузотерить. Потом, поговорив со знакомыми, и вовсе новоиспеченному начальнику не смел перечить. Поддакивая при каждой возможности и стараясь в глаза не смотреть. Во избежании.
Митрич, правил в лагере железной рукой. Митричем начальника звали все до единого. От самого мелкого пацаненка из двенадцатого отряда дошколят, до старой ведьмы Клавки, давно уже, по общему мнению, выжившей из ума, что мыла полы в спальных корпусах и наводила порядок в домике Митрича. Он был суров, но справедлив. Мечта, а не начальник.
Особо он опекал студенток из Городского Пединститута, которых присылали к нему на летнюю практику. Как собственных дочерей, которых у него не было. Сам Дубовск и его окрестности были местом глухим, и в основном там жили бывшие арестанты, вышедшие на УДО, да так и не собравшиеся уехавшие на материк, когда срок приходил. Да еще вольнонаемные, что приехали за длинным рублем. И найдя его тут, обнаружили, что вожделенный рубль отчего–то исчезает быстрей, чем они успевают его получить в кассе. Да и тут было все не так уж и плохо. Разве, что съездить в гости к оставленным на материке родственникам, было самой настоящей одиссеей.
Студенток никто не смел обидеть и бесчисленные племянники и племянницы Митрича поступали в институт без всяких проблем.
Мотя, томимый одиночеством и целым букетом очень простых, но трудно реализуемых желаний, переборов застенчивость, неожиданно для себя уговорил одну из студенток–практиканток, отрабатывавших трудовой семестр воспитательницами младших групп, смуглую, дылдистую девицу, стрелявшую по сторонам выразительными карими глазами, прогуляться. Посмотреть на местные красоты. Заодно и самую настоящую пещеру посетить, предмет гордости Дубовска. Девицу звали, кажется, Анька.
В старых, поживших свое, горах, прожигавших последние миллионы лет в дреме и старческом маразме, больших пещер обычно не бывает. Ну, почти не бывает. Так, в виде исключения. Тут же такое исключение водилось. Мотя, однажды совершено неожиданно, увлекшись после одной книжки спелеологией, излазил ее вдоль и поперек. Еще до того, как в клуб спелеологов попал. В клубе, правда, выяснилось, что он не прошел и десятой ее части. Против пещеры, как он твердо знал, никто не смог бы устоять. Анька, поначалу поднявшая его на смех, поломавшись с неделю, взяла да и согласилась, к его огромному изумлению. И Мотя, дико запаниковал, но немедленно взял себя в руки, и принялся готовиться к походу.
Вооружившись фонарем, мотком веревки и двумя бутербродами, они пошли после отбоя, упросив предварительно ее однокурсницу присмотреть за осиротевшей, по их расчетам на несколько часов, группой малолетних бандитов.
До пещеры идти было километра два. По старой дороге, ведущей неизвестно куда. Дорога была грунтовой, в отличном состоянии, вот только никто и никогда не видел, чтобы по ней что–то ездило. На обычной карте она и вовсе не значилась. Только на слепой, засекреченной трехверстке, по которой они бегали на соревнованиях по спортивному ориентированию, она была обозначена. Но куда вела, не знал никто.
В большом зале, у самого входа, громоздились огромные валуны. На одном из них сидела Анька в коротких шортиках, новенькой стройотрядовской куртке и с фонарем в руках. Мотя стоял перед ней в черной футболке и рассказывал о пещере, размахивая руками, как ветряная мельница. Его тень металась по изрисованным посетителями стенам и куполу. Самая большая надпись красовалась в гордом одиночестве на десятиметровой высоте, в самом центре, на недостигаемой высоте: «Митька. 1953». Кто такой Митька и, как он смог это написать, не знал никто. Мотя и сам оставил там несколько надписей. Немного пониже. Он их продемонстрировал девушке и предложил написать и ее имя рядом. И пока она старательно выводила свечной копотью надпись, воодушевившийся Мотя, рассказал пару душераздирающих историй о коварных колодцах, подстерегающих впереди, жутких, едва проходимых шкуродерах, и длинных, заполненных ледяной водой, сифонах и…
Анька, не закончив свою работу, изъявила страстное желание немедленно продолжить осмотр достопримечательности! Но только снаружи. Например, тот прекрасный, чудный лес, который они вынуждены были обойти стороной потому, что ей, уж и непонятно почему, было страшно! Она сунула Моте в руки свой фонарь и кинулась наружу, только ее и видели. Мотя, проклиная свой длинный язык, побрел следом.
– Отлична кочка,– бодро сказал Мотя, – А давай на ней посидим, перекусим.
– А вот и еще одна! – обрадовалась Анька, – Чур, моя!
И немедленно села на выбранный ею бугорок посреди поляны. Уже немного темнело, и они себя чувствовали немного неудобно. Аньке было страшно, а Мотя думал – рассказать о тигре, вышедшим однажды к ним из лесам или нет?
Мотя, поколебавшись, решил на этот раз промолчать, подсел и, не зная, куда деть руки, неловко приобнял Аньку за плечи. Она, кажется, ничего не имела против. Мотя уже совсем было осмелился погладить ее коленку, как она отстранилась и спросила, сжимая дрожащей рукой Мотино плечо:
– А почему тут так много холмиков? Здесь, что – водятся кроты?
Полянка и правда была усыпана продолговатыми холмиками, очень удобными для сидения вдвоем. В легких сумерках, которые, как Мотя надеялся, быстро перейдут в темную летнюю ночь (спички, репеллент от мошки наготове; сушняк он присмотрел еще по дороге; да еще и один бутерброд остался), они выглядели вполне безобидно. И Мотя, уронил небрежно:
– Кроты… Такие холмики разве что крот размером с собаку Баскервилей нарыть сможет. Кладбище же. Заброшенное. Да ты не бойся – они здесь уже все умерли. Давно.
Назад шли в полной темноте. Молча. Освещая дорогу под ногами хлипкими фонарями. Мотя проклинал себя последними словами за глупость, а о чем думала она – он мог только догадываться. Но до лагеря Анька не проронила ни слова, а лица ее видно не было.
– Ты что, идиот!? – орал, багровый от огорчения Митрич, – ты зачем девку в пещеру повел, а? Вам что, тут места не хватало?
– Да, – поддакивал начальник спелеосекции, непонятно как оказавшийся тут, – кто бы другой, но ты, ты! Ты же прекрасно знаешь, как опасно водить неподготовленных людей в пещеру. Сколько уже народу там погибло, а?
– Выгоню! – Продолжал орать Митрич, – как пить дать, выгоню! Утром и выгоню, сразу после завтрака. Что у нас там на завтрак? Оладьи, кажется. – Он потер нос пальцем, – да. Надо будет к завтраку еще меда подвезти. Не хватит. О чем это… Вот спелеолога пришлось кликнуть, вас, придурков спасать!
– Я аккуратно, – вдруг очнулся Мотя, – я только в привратном зале. Дальше ни–ни.
– Идиот. – Вздохнул Митрич, – она бы тебе и тут…– Он замолчал, и, махнул рукой, прогоняя Мотю из своего кабинета. – Черт, девку бы тоже выгнать надо, но… не могу. Кому бы ее пристроить–то? Кажется, есть одно местечко в лагере у моря…
Мотя той же ночью ушел домой. Пешком. В обход водохранилища, по горной дороге. Даже не переодевшись в чистое. К утру он уже был дома, во все той же, перепачканной глиной черной футболке.
Все будет чики-пики!
«Не поднимайся слишком высоко; солнце растопит воск…»
– Говно.
– Эй! Мы же договаривались. А ну–ка, не ругайся!
– Да я и не ругаюсь, извини. Но карты, и правда – гов… Ну, то есть, я хотел сказать… Они… Он не придет. Ты же это и сама знаешь, да?
Сеня, стараясь не глядеть в лицо Ханны, бросил карты на стол.
– Да. – Голос ее дрогнул. Сеня с удивлением посмотрел на ее побледневшее лицо, – Я знала, что он так со мной поступит, просто…
Они сидели в небольшом углублении, огороженном невысокими деревянными перилами. Пол в этом загончике для игроков в настольные игры, был на полметра ниже, чем в остальном зале на втором этаже «Старбакса». Низкие просторные столы. За соседним, расстелив огромную карту, группа из пяти человек, увлеченно играла в какую–то стратегию, передвигая фигурки в средневековых одеяниях. На Сеню с Ханной они не обращали никакого внимания, перебрасываясь странными словечками. Сеня поглядывал на игроков искоса, прислушиваясь к струившейся, как по каменным перекатам горной реки, немецкой речи, но уловить сути игры так и не смог.
– Я бы мог, – пробормотал Сеня, – но…
– Он все сделал, все… – Ханна махнула рукой и зажала себе ладошкой рот, будто боялась проговориться. Руки ее безвольно упали. Она взяла салфетку и принялась накручивать ее на указательный палец, – Даже прийти не соизволил.
Сеня привстал, свалив чашку с недопитым кофе, стоявшую перед ним на столе. Остатки кофе растеклись по разлинованному листку бумаги для подсчета очков пиренейским полуостровом и потекли тонкой струйкой к лежавшим возле Ханны бумагам. Сеня потянулся через стол – обнять ее за плечи, попытаться успокоить, но та решительно отбилась от его попытки и он, отпрянув, развел руками и глупо улыбаясь, опустился на свое место.
Собрав листом кофейную гущу, Сеня отложил скомканную бумагу и принялся протирать стол салфеткой. Ханна молча смотрела за его действиями. Сеня огляделся в поисках мусорной корзины. Не найдя, положил салфетку на стол перед собой.
За столиком у окна сидел высокий пожилой человек. На нем был старомодный пиджак с кожаными накладками на рукавах. Человек горбился, нависая над расставленными на столе открытым ноутбуком, большой кружкой кофе и круассаном на блюдце. Периодически он улыбался чему–то, обнажая желтоватые, крупные зубы, и бормотал в светящийся экран, щуря и без того узкие глаза. Человек крошил круассан и с нескрываемым любопытством посматривал на Ханну с Сеней. «Японец»– решил Сеня. Его нервировала назойливость незнакомца, но Ханна…
– Ханн… уш, – Сенин голос дрогнул, – Ты, это, ты только не плачь, а? Ну, тут, типа, люди.
Он переложил оставшиеся салфетки с места на место, потом вернул их на прежнее. Не поднимая на Ханну глаз, принялся из верхней складывать самолетик. Самолетик вышел явно непригодным для полетов. Сеня, смял его и бросил на стол перед собой. Поколебавшись, вытащил из середины следующую салфетку.
На работе они почти не общались. Да и знакомы были едва ли. По крайней мере, Ханна на него внимания не обращала. Разве что, в принтере заканчивался тонер или что–то случалось с паролем на ее рабочем ноутбуке. До сегодняшнего дня все так и было. С Сеней сослуживцы вообще предпочитали не общаться без надобности. Он был угрюм и несдержан на язык. Отчего его все еще не выгнали взашей, не знал никто. Жалеют, шушукались, глядя в его удаляющуюся сгорбленную спину, сослуживцы. Да нет, он просто колдун, говорили другие. Смотри, как мертвый принтер ожил, когда он только подошел – точно, колдун.
– Хорошо. – Неожиданно согласилась Ханна. Она схватила со стола несостоявшийся самолетик, высморкалась в него и, снова скомкав, бросила на стол. – Вот. Все. Уже все. Я. Не. Плачу. – Она всхлипнула и потерла переносицу. – Распух?
– Не–не, все норм, – сказал Сеня, глядя на ее покрасневший нос, – все, типа, нормально.
Глаза у нее были тревожными, как осенний ветер. На высоких скулах с едва заметным пушком совершенно, впрочем, не портившим ее, проступил румянец. Сеня попытался понять: можно ли этот румянец назвать лихорадочным, как пишут в книгах, или нет? Но запутался в мыслях и решил лучше промолчать. Ханна смотрела сквозь него.
Зал жил своей жизнью. Даже пожилой у окна, кажется, начал терять к ним интерес. Люди лениво пили кофе из разнокалиберных чашек, но с непременным логотипом – «зеленая русалка», и зависали в бесплатном интернете – там, где бурлила настоящая жизнь. Сеня, взяв одну из колод, перебирал карты.
– Может, тогда сыграем? По правилам можно и вдвоем.
– Что? – Ханна, не узнавая, посмотрела на Сеню.
– Ну… да, – Сеня потряс колодой карт, – ты же, ну, меня, это… для пары, для этого позвала, нет? Да, я помню, что должен изображать… Хотя, теперь наверно уже не надо, да?
– Позвала. – Ханна взяла карту из сданных ей. Повертела в руках. Показала Сене. – Дама. Трефы.
– Ну, я пойду, пожалуй, – Сеня, вздохнув, попытался вылезти из–за стола, вновь свалив пустую уже кружку, но Ханна остановила его:
– Нет, нет. Ты прав. Сыграем. Извини, я, и правда, веду себя… Не важно. У меня до самолета еще часа два. Так что можно и поиграть. Раз уж.
Она взяла еще карту.
– Боялся, что его увидят в моем обществе. – Сказала она, не глядя в карты. – Вернулся, значит. Мне же говорили, а я… Пятнадцать. – Сказала она, вернувшись к игре. – А, чего ждать, – и выложила комбинацию на стол.
Сеня взял карты. Ханна, бросив свои на стол, уставилась в окно. Шел редкий в это время года дождь. По стеклу бежали струйки воды, размывая мир снаружи. Желтый свет ламп заливал зал тусклым светом, которого едва хватало, чтобы различать надписи.
– А я даже зонт не взяла.
В голосе ее вновь прозвучали отголоски приближающейся грозы.
– Так дождь скоро прекратится, – уверил ее Сеня, не отрывая взгляда от карт, – В интернете прогноз на сегодня хороший. Был. Да и, вообще, зонт – вещь, эта, фиговая. Ну, даже опасная. В смысле, бывает.
Ханна взглянула на него:
– Что?
– Я зонты с детства не люблю. – Сеня бросил карты на стол. – Это у нас семейное, можно сказать. Из–за одной ведьмы.
– Интересно, – сказала Ханна, глядя на струящиеся по окну водные потоки, – он прекратится?
– Я принесу кофе? Тебе капучино и два сахара, да? С корицей. Принести еще чего–нибудь?
– Хорошо, что куртка непромокаемая. У тебя с капюшоном? А то моя – без.
– Тут круассаны хорошие. Они их, кажется, сами пекут. Надо будет спросить. Я принесу и тебе тоже.
Вообще–то, ведьм было две. Одна старая, как сам черт. Вторая моложе, но тоже старая. Та, что моложе, гонялась за мелюзгой, швыряясь камнями, когда те пытались пробраться к ним в сад. Старая неподвижно сидела на крыльце в плетеном из ивовых прутьев кресле и смотрела перед собой, на огромный, полный таинственной жизни сад. Говорили, что на самом деле она давно уже умерла, и молодая просто выносит ее по утрам – проветриться, а вечером заносит обратно в дом. Но в это мало кто верил, хотя никто и не видел, чтобы она шевелилась. Если бы пришлось выбирать, то все бы согласились, что уж лучше молодая с ее камешками в жестяной миске, которыми она бросалась в них, никогда не попадая, чем старая, наводившая на окружающих настоящий ужас одним только ледяным взглядом.
Той осенью, рядом с бескрайним садом – владением ведьм, появился огромный бульдозер. Он целый день деловито катался вдоль высокого забора, разравнивая большую поляну, отвоеванную у тайги зеками. На подконвойных зеков с их лучковыми пилами и неспешным, строго выверенным перематом, внимания никто не обращал. А вот бульдозер… Он остался на ночь во дворе их дома, большой трехэтажки. Самой первой и, пока, единственной, на их новенькой улице. За границами двора, если перелезть через невысокий заборчик, выбеленный известкой до середины, начиналась тайга. Туда, перешагнув забор, уходил с ружьем дядя Леша, их сосед, и через час–другой возвращался с добычей. «Косуля, – говорил он, отдавая жене мясо в промокшем вещмешке, – Изюбря видел, но тощий – патрона жалко. Соседей пригласим, как думаешь, хватит?»
Бульдозер утром заводиться не захотел. Угрюмый тракторист что–то в нем крутил, подливал, дергал за веревку, но тот лишь вяло отбрехивался, как сонный пес, потревоженный случайным прохожим томным летним полуднем. «Ведьмы наколдовали, – шепталась сидевшая неподалеку на корточках мелюзга, передавая смачный бычок по кругу, – порчу навели.» Самый мелкий из них, Пашка–арестант с третьего подъезда, подойдя вразвалку к трактористу, длинно сплюнул и предложил помощь. Тот хмыкнул и дал ему подергать за промасленную веревку магнето, но и от Пашкиных усилий двигатель так и не завелся.
– Маслом свечи закидало, – сказал, вернувшись к пацанам, Пашка. Взял протянутый бычок, затянулся. Прищурив левый глаз от едкого дыма, добавил, – ох, и нафаршмачится же он сегодня.
Бульдозер завелся лишь к обеду. Пацаны, разорив для разминки, на опушке леса пару секретиков, оставленных девчонками на виду для отвлечения внимания от настоящих, играли в школу. В заправдашную им еще предстояло идти осенью, вот девчонки и уговорили их наднадрочиться малёха. Чтобы потом легче чалиться было. Чирик – срок солидный, как не крути. Дворовые девчонки уже закончили первый класс, а Катька, дочь соседа Дяди Леши, та и вовсе третий. Катька с младшей сестрой, раздали всем тетрадки в косую линейку, карандаши и стирашки. На доске, стенке дощатого туалета, выстроенного зеками для конвоиров, Катька углем вывела какие–то закоряки. И строгим голосом велела переписать в тетрадки. Пацаны, рассевшись на полуразвалившемся пакете неструганых досок, пыхтели, выводя кривые кракозябры, стараясь попасть между линеечек.
Кот, несмотря на свои неполные пять, уже умел читать и писать. Так что вместо дурацких закорюк, вывел в тетрадке: «Жопа». Подумав, стер первую букву и остался доволен своей находчивостью.
Неожиданно, к всеобщему облегчению, вдруг разъяренно взревел бульдозер. Все закричали дружное «ур–ра–а!» и, побросав тетрадки и карандаши, кинулись смотреть, как ржавый дредноут, отправляющийся в дальний поход, пуская смрадные клубы дыма, выходит, переваливаясь на ходу, со двора. «Стойте! – Кричала им вслед расстроенная Катька, – еще же не переменка!» Но та забава им уже наскучила и они, выбежав со двора, зырили, как бульдозер, неожиданно сойдя с накатанного пути, врезался в ведьминский забор и, повалив несколько его секций, оглушительно заглох. «Ой, бля… – Сказал Пашка, прерывая наступившую тишину, – Всё, пиздец…»
Заглохший дредноут стоял нахохлившись. Гром с ясного неба так и не разразился, хотя все его ждали. Лишь тракторист громко и уныло матерился, бродя вокруг мертвой железяки. Пацаны прислушались было, но ничего нового для себя не почерпнули. Пашка, готовившийся вслед за старшим братом, отправиться на малолетку классу к четвертому, разочарованно сплюнул, а Катька спросила: «А где же ведьмы?» И правда, за забором все было тихо.
– Айда позыкаем, чё там, – Сказал Кот, но все уже и так побежали и он, подтянув спадающие штаны, припустил вслед за остальными.
Сад был полон старых фруктовых деревьев. Большая их часть стояла, безвольно опустив голые ветви. Но некоторые все еще были полны жизни. Янтарные, просвечивающиеся насквозь сливы, висели на их ветвях свободно и никто и не думал их собирать. Как и защищать от набегов варваров. Как и варить в тазике варенье, снимая на блюдце самое вкусное, что может быть на свете – свежую пенку. Яблоки готовы были упасть в подставленную ладонь от одного дуновения ветерка. Груши, маленькие, крепкие, но неимоверно ароматные, просто умоляли: «сорви меня!». Заросли крыжовника скрывали забор полностью, надежно защищая сад от нашествия врагов.
Кот, воровато оглянувшись, оборвал пару груш вместе с листьями, запихал их за пазуху и, сорвав сливу, надкусил. Слива лопнула с легким шелестом, залив ему лицо и рубаху сладким соком. «Мамка убьет, – вздохнул Кот, вытирая лицо новенькой кепкой, купленной взамен той, что он случайно утопил в старом отхожем месте, наклонившись, чтобы посмотреть на опарышей, – как пить дать, убьет. Рубаха, бля, новая».
– Есть! – Донесся до него Катькин голос, – Сюда!
Катька сидела, развалившись в плетеном кресле, стоявшем на открытой веранде дома. На коленях у нее лежал огромный черный зонт.
– Пропали, ведьмы–то, – сказала Катька, обмахиваясь невесть откуда взявшимся, потрепанным японским веером, – видать, выслали их.
– Куда дальше–то? – Удивился подошедший на ее крики Пашка.
– Ну, не знаю, – сказала Катька, – Может, в Горелое, а может еще дальше.
И махнула в сторону, где было, невидимое отсюда, море. Пашка пожал плечами и побежал обратно в сад.
Дом был пуст и темен. В окна с разбитыми стеклами проникало совсем немного света, предпочитавшего оставаться снаружи, в окружающем дом саду. Не было не только ведьм. Не было и вещей, кроме старой сломанной железной кровати с продавленной до пола сеткой, стоявшей у окна, деревянной лестницы, приставленной к чердачному проему посреди потолка, и кучи старых газет, сваленных в углу, возле закопченной печки. Переглянувшись с сестрой, Катька, зажав зонт подбородком, молча полезла на чердак. Сестра двинулась следом.
– Эй! Давай сюда, – сказала Катькина голова, появившаяся вдруг в проеме, – тут интересно.
Кот пополз по скрипучей, ходившей ходуном, лестнице, стараясь не смотреть вниз и не думать, что очередная перекладина вот–вот сломается с оглушительным треском, прямо под ним, и он полетит вверх тормашками на пол. Под рубашкой, заглушая буханье сердца, шелестели грушевые листья.
Чердак был тоже пуст. Не считая старых журналов с яркими обложками, разбросанных по полу.
– Ну, что? – Спросила Катька сестру, – Ты первая?
– Давай Кота сначала, – сказала та, протягивая зонт Коту. – Он… еще легче.
– Не ссы, рыжий, – Ласково сказала Катька, отрезая Коту путь к бегству. Коту стало совсем страшно, – зонт лучше, чем парашют. Смотри, какой большой!
Она раскрыла зонт, который оказался и правда огромным. Кот обреченно взял зонт и подошел к открытой двери, ведущей с чердака наружу. Выглянул и, ощутив неожиданную слабость в ногах, сдавших совершенно чужими, отпрянул обратно, едва не обронив зонт наружу.
– Ну, Котя, давай! – Заворковала Катька, – мы же тоже хотим!
– Да–да! – поддержала ее младшая Верка, – мы тоже. Мы уже сто раз так прыгали, честное– пречестное! Ты что, не веришь?
На него смотрело, все еще по летнему яркое солнце и Коту стало стыдно за свою трусость. Крепко держась за зонт двумя руками, Кот, зажмурившись покрепче, шагнул вперед, ожидая, что полетит, как одуванчик. Плавно раскачиваясь на ветру. И будет долго–долго планировать, пока… Но отчего–то сразу же оказался сидящим на земле с вывернувшимся наизнанку зонтиком в руках и полными слез глазами. Было ужасно больно и обидно. Девчонки прыгали и у них все было хорошо, а он прыгнул один–то раз и отбил себе жопу так, что не мог пошевелиться. Слезы текли по лицу, промывая дорожки сквозь подсохший уже желтый сливовый сок, вперемешку с чердачной пылью.
– Ты, это, тока мамке не говори… – Сказала, выбежавшая из дома, Катька, пытаясь отобрать у него зонт. Кот вцепился в зонт мертвой хваткой, и отдавать не хотел. Или не мог, он все еще не совсем понимал, что же случилось.
– Мамка ругать будет, – Поддержала сестру Верка, – всем попадет.
Кот ничего не отвечал, размазывая слезы по лицу одной рукой, и крепко вцепившись в зонт другой.
– Ну, и ладно, – сказала Катька, отступившись. – Пусть он у тебя будет. Мы все равно прыгать не будем. Сегодня. Завтра придем и… А пойдем, в… доктора играть? Тебя же лечить надо, ты же у нас раненый. Герой! Пойдем, а? У нас никого сейчас дома нет.
Она подобрала валявшуюся на земле кепку и водрузила ее на голову Кота. Кот не сопротивлялся, просто сидел на земле, вцепившись в зонт и раскачиваясь.
– А хочешь, ты будешь доктором? – Вдруг сказала Верка. – В это раз без обмана. Тока мамке не говори, ладно? Ну, ладно, а?
Кот поднялся и молча и, поколебавшись немного, вручил Катьке зонт.
Во дворе их встретила Мама Кота. Ни слова не говоря, схватила его за руку, чтобы не сбежал. Да Кот и не думал вырываться. Мама посмотрела на девчонок и все так же молча повела Кота обедать. Девчонки исчезли в мгновение ока. Только Катька успела сделать страшные глаза и прошептать: «Смотри, ни слова!»
На следующий день от дома ведьм и их сада уже ничего не осталось. Его за ночью срыл починенный приехавшими военными бульдозер. Некоторое время на краю поляны высилась невысокая груда выкорчеванных плодовых деревьев. Но потом и она куда–то исчезла.
– И как? – Спросила Ханна, теребя свежую салфетку.
– Не помню, давно было.
– А доктором быть понравилось?
– Я бы запомнил, – Сеня отхлебнул теплый кофе, – наверняка обманули. Как и всегда. Вот что я точно знаю, что после того как ведьмы исчезли, в поселке перестали происходить чудеса.
– А что, там случались чудеса?
– Да, сплошь и рядом. Ну, мне батя дофига всего рассказывал. Он вообще был сказочником. – Сеня помолчал, – а потом вдруг все стало, ну, ты понимаешь… Даже если и происходило чудо, то все какое–то покоцанное. Ну, недоделанное, какое–то.
– А дом? Ну, тот, что строили?
– Да сгорел. Едва его сдали. Дотла, представляешь? Большой такой дом, батя говорил – пятиэтажный, с магазином внизу. Все дела. В нем то и заполыхало.
– Ведьмы?
– Батя говорил, что сказали – короткое замыкание, но я думаю, без ведьм не обошлось. Батя говорил – мстят они.
Ханна посмотрела на часы,
– Мне скоро идти. – Она улыбнулась почти по–прежнему,– я тут подумала…
– А может и правда мстят…
– Кому? – Спросила Ханна, – там же давно никто не живет?
– Разбрелись, да. Я, вообще, на материке родился. Но думаю, они всех пометили. Ведьмы–то. На три поколения. Батя, того, сгорел ведь. В бане. Ну, не сгорел – угорел. Небольшая разница.
– Ты что, правда, в эту чушь веришь? – Ханна, отложила наконец салфетки и посмотрела в глаза Сене.
– Да нет, просто хотел тебя отвлечь, – улыбнулся он. – Неужели поверила? Конечно помогу, говно вопр…, что за вопрос!
– Будь моим мужем. Ой, да нет, – Ханна покраснела, глядя на его вытянувшееся лицо, – Ты сначала выслушай. У меня сегодня папа прилетает. Мы не виделись давно, а тут такой случай, что… В общем, уф… Мне, ну, очень важно, чтобы его встретил жених. Мой жених. Не бойся, он его не знает, да и уже…, не важно. Он у меня все равно, что генерал, понимаешь? Ну, замашками. А тут такое дело. Он всего–то на два дня прилетает. Сможешь?
– Ну… – В голове у Сени промелькнули сцены, от которых он совсем смешался, – Ну, я не знаю…
Сеня расправил грязный листок с именами, смял его снова, бросил на стол. Попытался отпить кофе из пустого стакана.
– Я, ну, это, попробую. Да, смогу.
– Смотри, вот ключи от моей квартиры и код сигнализации. – Она написала код на салфетке. – Адрес, – она принялась писать, но Сеня перебил:
– Я, ну, знаю.
Ханна с удивлением посмотрела на покрасневшее лицо Сени, нахмурила брови, а потом хмыкнула,
– А–а, да. Ладно, потом разберемся. Жди нас там. Папа строгий, но ты не бойся. Разве что может заговорить до смерти. Только прошу, про войны у него не спрашивай. Хорошо? Сделай вид, что ты пацифист – это его разозлит. Езжай, знакомься с квартирой. Мы с тобой, как бы, давно уже вместе, будет странно, если ты не будешь знать, где чашки стоят или где туалет. Зубную щетку новую распакуй, и поставь в стакан рядом с моей. Там есть в шкафчике над умывальником. Синяя такая. Только, эй! Не смей рыться в моих вещах. Мы будем… – Она взглянула на часы, – У тебя есть часа полтора. Успеешь?
– Да, а… А что будет потом?
– Ой, да ладно – потом. Пару дней поживешь со… у меня, а потом… Потом, будет суп с котом. Потом… Черт, я уже написала письмо о том, что ты оказался последним подонком, бросил меня и все такое. Да не бойся, это же не про тебя, понимаешь? Отправлю, когда он уедет. Так будет правильно. Лучше для всех. Мне бы сейчас с этим разобраться, и тогда… Тогда он узнает, и все встанет на свои места. Я думаю. Все будет тип–топ.
Она неожиданно широко улыбнулась и у Сени вдруг стало так солнечно на душе, что он разулыбался в ответ до боли в непривычных к таким выкрутасам мышцах лица:
– Обещаю, все будет… ну, типа… Да! Все будет… чики–пики!
Сеня встал и, махнув рукой Ханне, побежал на выход, вспоминая, в каком проулке оставил машину.
Пожилой у окна домучил свой круассан. Ханна, случайно встретившись с ним взглядом, рассеянно улыбнулась: все нормально. Взглянув на часы, Ханна взяла сложенный вчетверо снимок УЗИ с намокшим уголком. Посмотрев на него, промокнула салфеткой и запихала в сумочку вместе с остальными бумагами. Допив одним глотком остывший кофе, встала и пошла к лестнице, ведущей на первый этаж.
– Эй, девушка! – Крикнул ей вслед пожилой, оторвавшись от созерцания пустого экрана, – Карты! Вы забыли карты!
Но Ханна уже вышла из зала. Пожилой посмотрел в окно. Со второго этажа было видно, как Ханна вышла на малолюдную площадь, в нудный осенний дождь. Прошла мимо старых трамвайных вагончиков, переделанных в ресторан. И двинулась, наклонив голову, на противоположную сторону узкой площади, к стоянке такси возле “Grand Hotel Europa”.
Вздохнув, пожилой напечатал на пустом вордовском листе: «Ответный удар». Улыбнулся, продемонстрировав кривоватые зубы. Отставив кружку с холодным кофе в сторону, принялся печатать дальше, уже не обращая внимания на истошный визг тормозов и заметавшиеся по Вацловской площади яростные крики людей.
Добавить комментарий